5. ПРИВЫЧКА, ЦЕРЕМОНИЯ И ВОЛШЕБСТВО

Ты что -- не знал людей,
Не знал цены их слов?
Гете

    Смещение, переориентация нападения -- это, пожалуй, гениальнейшее средство, изобретенное эволюцией, чтобы направить агрессию в безопасное русло. Однако это вовсе не единственное средство такого рода; великие конструкторы эволюции -- Изменчивость и Отбор -- очень редко ограничиваются одним-единственным способом. Сама сущность их экспериментальной "игры в кости" позволяет им зачастую натолкнуться на несколько вариантов -- и применить их вместе, удваивая и утраивая надежность решения одной и той же проблемы. Это особенно ценно для различных механизмов поведения, призванных предотвращать увечье или убийство сородича. Чтобы объяснить эти механизмы, мне снова придется начать издалека. И прежде всего я постараюсь описать один все еще очень загадочный эволюционный процесс, создающий поистине нерушимые законы, которым социальное поведение многих высших животных подчиняется так же, как поступки цивилизованного человека -- самым священным обычаям и традициям. Когда мой учитель и друг сэр Джулиан Хаксли незадолго до первой мировой войны предпринял свое в подлинном смысле слова пионерское исследование поведения чомги, он обнаружил чрезвычайно занимательный факт: некоторые действия в процессе филогенеза утрачивают свою собственную, первоначальную функцию и превращаются в чисто символические церемонии. Этот процесс он назвал ритуализацией. Он употреблял этот термин без каких-либо кавычек, т.е. без колебаний отождествлял культурно-исторические процессы, ведущие к возникновению человеческих ритуалов, с процессами эволюционными, породившими столь удивительные церемонии животных. С чисто функциональной точки зрения такое отождествление вполне оправданно, как бы мы ни стремились сохранить сознательное различие между историческими и эволюционными процессами. Мне предстоит теперь выявить поразительные аналогии между ритуалами, возникшими филогенетически и культурно-исторически, и показать, каким образом они находят свое объяснение именно в тождественности их функций. Прекрасный пример того, как ритуал возникает филогенетически, как он приобретает свой смысл и как изменяется в ходе дальнейшего развития, -- предоставляет нам изучение одной церемонии у самок утиных птиц, так называемого натравливания. Как и у многих других птиц с такой же семейной организацией, у уток самки хотя и меньше размером, но не менее агрессивны, чем самцы. Поэтому при столкновении двух пар часто случается, что распаленная яростью утка продвигается к враждебной паре слишком далеко, затем пугается собственной храбрости и торопится назад, под защиту более сильного супруга. Возле него она испытывает новый прилив храбрости и снова начинает угрожать враждебной паре, но на этот раз уже не расстается с безопасной близостью своего селезня.  lorenz1.jpg В своем первоначальном виде эта последовательность действий совершенно произвольна по форме, в зависимости от игры противоположных побуждений, стимулирующих утку. Временная последовательность, в которой преобладают боевой задор, страх, поиск защиты и новое стремление к нападению, легко и ясно читается по выразительным движениям утки, и прежде всего по ее положению в пространстве. Например, у нашей европейской пеганки весь этот процесс не содержит никаких закрепленных ритуалом элементов, кроме определенного движения головы, связанного с особым звуком. Как всякая подобная ей птица, при атаке утка бежит в сторону врага, низко вытянув шею, а затем, тотчас же подняв голову, обратно к супругу. Очень часто утка, убегая, заходит за селезня и огибает его полукругом, так что в результате -- когда она снова начинает угрожать -- оказывается в позиции сбоку от супруга, с головой, обращенной прямо в сторону вражеской пары. Но часто, если бегство было не слишком паническим, она довольствуется тем, что только подбегает к своему селезню и останавливается перед ним, грудью к нему, так что для угрозы в сторону неприятеля ей приходится повернуть голову и вытянуть шею через плечо назад. Бывает и так, что она стоит боком, перед селезнем или позади него, и вытягивает шею под прямым углом к продольной оси тела, -- короче говоря, угол между продольной осью тела и вытянутой шеей зависит исключительно от того, где находится она сама, ее селезень и враг, которому она угрожает. Ни одно положение не является для нее предпочтительным. У близкородственного огаря, обитающего в Восточной Европе и в Азии, это натравливание уже несколько более ритуализовано. Хотя у этого вида самка "еще" может стоять рядом с супругом и угрожать прямо перед собой или, обегая вокруг него, направлять свою угрозу под любым углом к продольной оси собственного тела, -- однако в подавляющем большинстве случаев она стоит перед селезнем, грудью к нему, и угрожает через-плечо-назад. И когда я видел однажды, как утка изолированной пары этого вида производила движения натравливания "вхолостую" -- т.е. при отсутствии раздражающего объекта, -- она тоже угрожала через-плечо-назад, как будто видела несуществующего врага именно в этом направлении.  lorenz2.jpg У настоящих уток -- к которым принадлежит и наша кряква, предок домашней утки, -- натравливание черезплечо-назад превратилось в единственно возможную, обязательную форму движения, так что самка, прежде чем начать натравливание, всегда становится грудью к селезню, как можно ближе к нему; соответственно, когда он бежит или плывет -- она следует за ним вплотную. Интересно, что движение головы через-плечо-назад до сих пор включает в себя первоначальные ориентировочные реакции, которые у всех видов Тайогпа породили фенотипически -- т.е. с точки зрения формы, внешнего облика -- подобную, но изменчивую форму движения. Лучше всего это заметно, когда утка начинает натравливание в состоянии очень слабого возбуждения и лишь постепенно приводит себя в ярость. При этом может случиться, что поначалу -- если враг стоит прямо перед ней -- она станет угрожать прямо вперед; но по мере того как возрастает ее возбуждение, она проявляет неодолимое стремление вытянуть шею назад через плечо. Что при этом всегда существует и другая ориентирующая реакция, которая стремится обратить угрозу в сторону врага, -- это можно буквально "прочесть по глазам" утки: взгляд ее неизменно прикован к предмету ее ярости, хотя новая, твердо закрепленная координация движения тянет ее голову в другую сторону. Если бы утка говорила, она наверняка сказала бы: "Я хочу пригрозить вон тому ненавистному чужому селезню, но что-то оттягивает мне голову!" Наличие двух соперничающих друг с другом тенденций движения можно доказать объективно и количественно, а именно: если чужая птица, к которой обращена угроза, стоит перед уткой, то отклонение головы в сторону поворота назад является наименьшим. Оно увеличивается в точности настолько, насколько увеличивается угол между продольной осью тела утки и направлением на врага. Если он стоит прямо за нею, т.е. угол составляет 180 градусов, то утка при натравливании почти достает клювом собственный хвост.1 1 Очевидно, автор имел в виду, что, по мере нарастания возбуждения, утка сама отворачивается от "врага" и в конце концов достает клювом собственный хвост ------------------------------- Это конфликтное поведение уток при натравливании допускает лишь одно-единственное толкование, которое должно быть верным, каким бы странным оно ни казалось на первый взгляд. К легкоразличимым факторам, из которых первоначально возникли описанные движения, в ходе эволюционного развития вида присоединился еще один, новый, Как уже сказано, у пеганки бегство к супругу и нападение на врага "еще" вполне достаточны, чтобы полностью объяснить поведение утки. Совершенно очевидно, что у кряквы действуют такие же побуждения, но на обусловленные ими движения накладывается новое, независимое от них. Сложность, чрезвычайно затрудняющая анализ общей картины, состоит в том, что вновь возникшее в результате ритуализации инстинктивное действие является наследственно закрепленной копией тех действий, которые первоначально вызывались другими стимулами. Разумеется, это действие от случая к случаю проявляется очень различно -- при различной силе вызывающих его независимых стимулов, -- так что вновь возникающая жесткая инстинктивная координация представляет собой лишь один часто встречающийся вариант. Этот вариант затем схематизируется -- способом, весьма напоминающим возникновение символов в истории человеческой культуры. У кряквы первоначальное разнообразие направлений, в которых могли находиться супруг и противник, схематически сузилось таким образом, что первый должен стоять перед уткой, а второй за нею; из агрессивного "туда" к противнику и из мотивированного бегством "сюда" к супругу получается слитое в жесткую церемонию и весьма упорядоченное "туда-сюда", в котором эта упорядоченность, регулярность уже сама по себе усиливает выразительность движений. Вновь возникшее инстинктивное движение становится господствующим не сразу; поначалу оно всегда существует наряду с неритуализованным образцом и в первое время лишь слегка на него накладывается. Например, у огаря зачатки координации, заставляющей голову утки двигаться при натравливании назад через плечо, можно заметить лишь в том случае, если церемония выполняется "вхолостую", т.е. при отсутствии врага. В противном случае угрожающее движение обязательно направляется на него, за счет преобладания первичных направляющих механизмов. Процесс, только что описанный на примере натравливания кряквы, типичен для любой филогенетической ритуализации. Она всегда состоит в том, что возникают новые инстинктивные действия, форма которых копирует форму изменчивого поведения, вызванного несколькими стимулами. Для интересующихся наследственностью и происхождением видов здесь следует добавить, что описанный процесс является прямой противоположностью так называемой фенокопии. О фенокопии говорят тогда, когда внешние влияния, действующие на отдельную особь, порождают картину ("фенотип"), аналогичную той, которая в других случаях определяется наследственными факторами, "копируют" эту картину. При ритуализации вновь возникающие наследственные механизмы непостижимым образом копируют формы поведения, которые прежде были фенотипически обусловлены совместным воздействием самых различных влияний внешнего мира. Тут хорошо подошел бы термин "генокопия"; в нашем юмористически окрашенном институтском жаргоне, для которого и специальные термины отнюдь не святыня, часто используется термин "попокения". На примере натравливания можно наглядно показать своеобразие возникновения ритуала. У нырков натравливание ритуализовано несколько иначе и более сложно. Например, у красноносого нырка не только движение угрозы в сторону врага, но и поворот к своему супругу в поисках защиты ритуален, т.е. закреплен инстинктивным движением, возникшим специально для этого. Утка этого вида периодически перемежает выбрасывание головы назад через плечо с подчеркнутым поворотом к своему супругу, причем она каждый раз поднимает и вновь опускает голову с поднятым клювом, что соответствует мимически утрированному движению бегства. У белоглазого нырка натравливающая самка угрожающе проплывает значительное расстояние в сторону противника, а затем возвращается к селезню, многократно поднимая клюв таким движением, которое в этом случае совсем или почти совсем не отличается от движения при взлете. Наконец, у гоголя натравливание стало почти совсем независимым от присутствия собрата по виду, который олицетворял бы собою врага. Утка плывет за своим селезнем и в правильном ритме производит размашистые движения шеей и головой, попеременно направо-назад и налево-назад; не зная эволюционных промежуточных ступеней, вряд ли можно в этом узнать движение угрозы. Насколько далеко отходит в процессе прогрессирующей ритуализации форма этих движений от формы их неритуализованных прообразов, настолько же меняется и их значение. У пеганки натравливание "еще" вполне аналогично обычной для этого вида угрозе, и его воздействие на селезня также лишь незначительно отличается от того, какое наблюдается у ненатравливающих видов уток и гусей, когда дружественный индивид нападает на чужого: селезень заражается яростью Своего и присоединяется к нападению на Чужого. У несколько более сильных и более драчливых огарей и особенно у египетских гусей действие натравливания уже во много раз сильнее. У этих птиц натравливание действительно заслуживает своего названия, потому что самцы у них реагируют, как свирепые псы, ожидающие лишь хозяйского слова, чтобы по этому вожделенному знаку дать волю своей ярости. У названных видов функция натравливания тесно связана с функцией защиты участка. Хейнрот обнаружил, что огари-самцы хорошо уживаются в общем загоне, если удалить оттуда всех самок. У настоящих уток и у нырков смысловое значение натравливания развивалось в прямо противоположном направлении. У первых крайне редко случается, чтобы селезень под влиянием натравливания самки действительно напал на указанного ею "врага", который здесь на самом деле нуждается в кавычках. У кряквы, например, натравливание означает просто-напросто брачное предложение; причем приглашение не к спариванию -- специально для этого есть так называемое "покачивание", которое выглядит совершенно иначе, -- а именно к длительному брачному сожительству. Если селезень расположен принять это предложение, то он поднимает клюв и, слегка отвернув голову от утки, очень быстро произносит "рэбрэб, рэбрэб!" или же, особенно на воде, отвечает совершенно определенной, столь же ритуализованной церемонией "прихлебывания и прихорашивания". И то и другое означает, что селезень кряквы сказал свое "Да" сватающейся к нему утке; при этом "рэбрэб" еще содержит какой-то след агрессивности, но отвод головы в сторону при поднятом клюве -- это типичный жест умиротворения. При крайнем возбуждении селезня может случиться, что он и в самом деле слегка изобразит нападение на другого селезня, случайно оказавшегося поблизости. При второй церемонии ("прихлебывание и прихорашивание") этого не происходит никогда. Натравливание с одной стороны и "прихлебывание с прихорашиванием" с другой -- взаимно стимулируют друг друга; поэтому пара может продолжать их очень долго. Если даже ритуал "прихлебывания и прихорашивания" возник из жеста смущения, в формировании которого первоначально принимала участие и агрессия, -- в ритуализованном движении, какое мы видим у речных уток, ее уже нет. У них церемония выполняет роль чисто умиротворяющего жеста. У красноносого нырка и у других нырков я вообще никогда не видел, чтобы натравливание утки побудило селезня к серьезному нападению. Таким образом, если у огарей и египетских гусей натравливание словесно звучало бы: "Гони этого типа! Уничтожь его! Бей! ", то у нырков оно означает, в сущности, всего лишь: "Я тебя люблю". У многих видов, стоящих где-то посередине между этими двумя крайностями, как, например, у свиязи или у кряквы, мы находим в качестве переходной ступени значение: "Ты мой герой, тебе я доверяюсь!" Разумеется, сообщение, заключенное в этом символе, меняется в зависимости от ситуации даже внутри одного и того же вида; но постепенное изменение смысла символа, несомненно, происходило в указанном направлении. Можно привести еще много аналогичных примеров. Скажем, у цихлид обычное плавательное движение превратилось в жест, подзывающий мальков, а в одном особом случае даже в обращенный к ним предупредительный сигнал; у кур кудахтанье при кормежке стало призывом, обращенным к петуху, превратившись в звуковой сигнал недвусмысленного сексуального содержания, и т.д. и т.д. Мне хотелось бы подробнее рассмотреть лишь один ряд последовательной дифференциации ритуализованных форм поведения, взятый из жизни насекомых. Я обращаюсь к этому случаю не только потому, что он, пожалуй, еще лучше, чем рассмотренные выше примеры, иллюстрирует параллели между филогенетическим возникновением церемоний такого рода и культурно-историческим процессом символизации, -- но еще и потому, что в этом случае символ не ограничивается поведенческим актом, а приобретает материальную форму и превращается в фетиш, в самом буквальном смысле этого слова. У многих видов так называемых толкунчиков (немецкое название -- "танцующие мухи"), стоящих близко к ктырям (немецкое название -- "мухи-убийцы", "хищные мухи"), развился столь же красивый, сколь и целесообразный ритуал, состоящий в том, что самец непосредственно перед спариванием вручает своей избраннице пойманное им насекомое подходящих размеров. Пока она занята тем, что вкушает этот дар, он может ее оплодотворить без риска, что она съест его самого; а такая опасность у мухоядных мух несомненна, тем более что самки у них крупнее самцов. Без сомнения, именно эта опасность оказывала селекционное давление, в результате которого появилось столь примечательное поведение. Но эта церемония сохранилась и у такого вида, как северный толкунчик; а их самки, кроме этого свадебного пира, никогда больше мух не едят. У одного из североамериканских видов самцы ткут красивые белые шары, привлекающие самок оптически и содержащие по нескольку мелких насекомых, съедаемых самкой во время спаривания. Подобным же образом обстоит дело у мавританского толкунчика, у которого самцы ткут маленькие развевающиеся вуали, иногда -- но не всегда -- вплетая в них что-нибудь съедобное. У веселой альпийской мухипортного, больше всех других заслуживающей названия "танцующей мухи", самцы вообще никаких насекомых больше не ловят, а ткут маленькую, изумительно красивую вуаль, которую растягивают в полете между средними и задними лапками, и самки реагируют на вид этих вуалей. "Когда сотни этих крошечных шлейфоносцев носятся в воздухе искрящимся хороводом, их маленькие, примерно в 2 мм, шлейфики, опалово блестящие на солнце, являют собой изумительное зрелище" -- так описывает Хеймонс коллективную брачную церемонию этих мух в новом издании Брэма. Говоря о натравливании у утиных самок, я постарался показать, что возникновение новой наследственной координации принимает весьма существенное участие в образовании нового ритуала, и что таким образом возникает автономная и весьма жестко закрепленная по форме последовательность движений, т.е. не что иное, как новое инстинктивное действие. Пример толкунчиков, танцевальные движения которых пока еще ждут более детального анализа, может быть, подходит для того, чтобы показать нам другую, столь же важную сторону ритуализации; а именно -- вновь возникающую реакцию, которой животное отвечает на адресованное ему символическое сообщение сородича. У тех видов толкунчиков, у которых самки получают лишь символические шлейфы или шарики без съедобного содержимого, -- они с очевидностью реагируют на эти фетиши ничуть не хуже или даже лучше, чем их прародительницы реагировали на сугубо материальные дары в виде съедобной добычи. Таким образом возникает не только несуществовавшее прежде инстинктивное действие с определенной функцией сообщения у одного из сородичей, у "действующего лица", но и врожденное понимание этого сообщения у другого, "воспринимающего лица". То, что нам, при поверхностном наблюдении, кажется единой "церемонией", зачастую состоит из целого ряда элементов поведения, взаимно вызывающих друг друга. Вновь возникшая моторика ритуализованных поведенческих актов носит характер вполне самостоятельного инстинктивного действия; так же и стимулирующая ситуация -- которая в таких случаях в значительной степени определяется ответным поведением сородича -- приобретает все свойства удовлетворяющей инстинкт конечной ситуации: к ней стремятся ради нее самой. Иными словами, последовательность действий, первоначально служившая каким-то другим, объективным и субъективным целям, становится самоцелью, как только превращается в автономный ритуал. Было бы совершенно неверно считать ритуализованные движения натравливания у кряквы или даже у нырка "выражением" любви или преданности самки ее супругу. Обособившееся инстинктивное действие -- это не побочный продукт, не "эпифеномен" связи, соединяющей обоих животных; оно само и является этой связью. Постоянное повторение таких связывающих пару церемоний выразительно свидетельствует о силе автономного инстинкта, приводящего их в действие. Если птица теряет супруга, то теряет и единственный объект, на который может разряжать этот свой инстинкт; и способ, которым она ищет потерянного партнера, носит все признаки так называемого аппетентного, поискового поведения, т.е. неодолимого стремления вновь обрести ту спасительную внешнюю ситуацию, в которой может разрядиться накопившийся инстинкт. Здесь нужно подчеркнуть тот чрезвычайно важный факт, что в процессе эволюционной ритуализации всегда возникает новый и совершенно автономный инстинкт, который в принципе так же самостоятелен, как и любой из так называемых "основных" инстинктов -- питание, размножение, бегство или агрессия. Как и любой из названных, вновь появившийся инстинкт имеет место и голос в (Великом Парламенте Инстинктов. И это опять-таки важно для нашей темы, потому что именно инстинкты, возникшие в процессе ритуализации, очень часто выступают в этом Парламенте против агрессии, направляют ее в безопасное русло и тормозят ее проявления, вредные для вида. В главе о личных привязанностях мы увидим, как выполняют эту чрезвычайно важную задачу ритуалы, возникшие как раз из переориентированных движений нападения. Ритуалы, возникающие в ходе истории человеческой культуры, не коренятся в наследственности, а передаются традицией, так что каждый индивид должен усвоить их заново путем обучения. Но, несмотря на это различие, параллели заходят так далеко, что можно с полным правом опускать здесь кавычки, как это и делал Хаксли. В то же время именно эти функциональные аналогии показывают, как с помощью совершенно различных механизмов Великие Конструкторы достигают почти одинаковых результатов. У животных нет символов, передаваемых по традиции из поколения в поколение. Вообще, если захотеть дать определение животного, которое отделяло бы его от человека, то именно здесь и следует провести границу. Впрочем, и у животных случается, что индивидуально приобретенный опыт передается от старших к молодым посредством обучения. Такая подлинная традиция существует лишь у тех форм животных, у которых высокая способность к обучению сочетается с высоким развитием общественной жизни. Явления такого рода доказаны, например, у галок, серых гусей и крыс. Однако эти передаваемые знания ограничиваются самыми простыми вещами, такими как знание маршрутов, определенных видов пищи или опасных врагов, а у крыс еще и знание опасности ядов. Необходимым общим элементом, который присутствует как в этих простых традициях у животных, так и в высочайших культурных традициях у человека, является привычка. Жестко закрепляя уже приобретенное, она играет такую же роль в становлении традиций, как наследственность в эволюционном возникновении ритуалов. Решающая роль привычки при простом обучении маршруту у птицы может дать результат, похожий на возникновение сложных культурных ритуалов у человека; насколько похожий -- это я понял однажды из-за случая, которого не забуду никогда. В то время основным моим занятием было изучение молодой серой гусыни, которую я воспитывал, начиная с яйца, так что ей пришлось перенести на мою персону все поведение, какое в нормальных условиях относилось бы к ее родителям. Об этом замечательном процессе, который мы называем запечатленном, и о самой гусыне Мартине подробно рассказано в одной из моих прежних книг. Мартина в самом раннем детстве приобрела одну твердую привычку. Когда в недельном возрасте она была уже вполне в состоянии взбираться по лестнице, я попробовал не нести ее к себе в спальню на руках, как это бывало каждый вечер до того, а заманить, чтобы она шла сама. Серые гуси плохо реагируют на любое прикосновение, пугаются, так что по возможности лучше их от этого беречь. В холле нашего альтенбергского дома справа от центральной двери начинается лестница, ведущая на верхний этаж. Напротив двери -- очень большое окно. И вот, когда Мартина, послушно следуя за мной по пятам, вошла в это помещение, -- она испугалась непривычной обстановки и устремилась к свету, как это всегда делают испуганные птицы; иными словами, она прямо от двери побежала к окну, мимо меня, а я уже стоял на первой ступеньке лестницы. У окна она задержалась на пару секунд, пока не успокоилась, а затем снова пошла следом -- ко мне на лестницу и за мной наверх. То же повторилось и на следующий вечер, но на этот раз ее путь к окну оказался несколько короче, и время, за которое она успокоилась, тоже заметно сократилось. В последующие дни этот процесс продолжался: полностью исчезла задержка у окна, а также и впечатление, что гусыня вообще чего-то пугается. Проход к окну все больше приобретал характер привычки, -- и выглядело прямо-таки комично, когда Мартина решительным шагом подбегала к окну, там без задержки разворачивалась, так же решительно бежала назад к лестнице и принималась взбираться на нее. Привычный проход к окну становился все короче, а от поворота на 180o оставался поворот на все меньший угол. Прошел год -- и от всего того пути остался лишь один прямой угол: вместо того чтобы прямо от двери подниматься на первую ступеньку лестницы у ее правого края, Мартина проходила вдоль ступеньки до левого края и там, резко повернув вправо, начинала подъем. В это время случилось, что однажды вечером я забыл впустить Мартину в дом и проводить ее в свою комнату; а когда наконец вспомнил о ней, наступили уже глубокие сумерки. Я заторопился к двери, и едва приоткрыл ее -- гусыня в страхе и спешке протиснулась в дом через щель в двери, затем у меня между ногами и, против своего обыкновения, бросилась к лестнице впереди меня. А затем она сделала нечто такое, что тем более шло вразрез с ее привычкой: она уклонилась от своего обычного пути и выбрала кратчайший, т.е. взобралась на первую ступеньку с ближней, правой стороны и начала подниматься наверх, срезая закругление лестницы. Но тут произошло нечто поистине потрясающее: добравшись до пятой ступеньки, она вдруг остановилась, вытянула шею и расправила крылья для полета, как это делают дикие гуси при сильном испуге. Кроме того она издала предупреждающий крик и едва не взлетела. Затем, чуть помедлив, повернула назад, торопливо спустилась обратно вниз, очень старательно, словно выполняя чрезвычайно важную обязанность, пробежала свой давнишний дальний путь к самому окну и обратно, снова подошла к лестнице -- на этот раз "по уставу", к самому левому краю, -- и стала взбираться наверх. Добравшись снова до пятой ступеньки, она остановилась, огляделась, затем отряхнулась и произвела движение приветствия. Эти последние действия всегда наблюдаются у серых гусей, когда пережитый испуг уступает место успокоению. Я едва верил своим глазам. У меня не было никаких сомнений по поводу интерпретации этого происшествия: привычка превратилась в обычай, который гусыня не могла нарушить без страха. Описанное происшествие и его толкование, данное выше, многим могут показаться попросту комичными; но я смею заверить, что знатоку высших животных подобные случаи хорошо известны. Маргарет Альтман, которая в процессе наблюдения за оленями-вапити и лосями в течение многих месяцев шла по следам своих объектов со старой лошадью и еще более старым мулом, сделала чрезвычайно интересные наблюдения и над своими непарнокопытными сотрудниками. Стоило ей лишь несколько раз разбить лагерь на одном и том же месте -- и оказалось совершенно невозможно провести через это место ее животных без того, чтобы хоть символически, короткой остановкой со снятием вьюков, разыграть разбивку и свертывание лагеря. Существует старая трагикомическая история о проповеднике из маленького городка на американском Западе, который, не зная того, купил лошадь, перед тем много лет принадлежавшую пьянице. Этот Россинант заставлял своего преподобного хозяина останавливаться перед каждым кабаком и заходить туда хотя бы на минуту. В результате он приобрел в своем приходе дурную славу и в конце концов на самом деле спился от отчаяния. Эта история всегда рассказывается лишь в качестве шутки, но она может быть вполне правдива, по крайней мере в том, что касается поведения лошади. Воспитателю, этнологу, психологу и психиатру такое поведение высших животных должно показаться очень знакомым. Каждый, кто имеет собственных детей -- или хотя бы мало-мальски пригоден в качестве дядюшки, -- знает по собственному опыту, с какой настойчивостью маленькие дети цепляются за каждую деталь привычного: например, как они впадают в настоящее отчаяние, если, рассказывая им сказку, хоть немного уклониться от однажды установленного текста. А кто способен к самонаблюдению, тот должен будет признаться себе, что и у взрослого цивилизованного человека привычка, раз уж она закрепилась, обладает большей властью, чем мы обычно сознаем. Однажды я внезапно осознал, что разъезжая по Вене в автомобиле, как правило использую разные пути для движения к какой-то цели и обратно от нее. Произошло это в то время, когда еще не было улиц с односторонним движением, вынуждающих ездить именно так. И вот я попытался победить в себе раба привычки и решил проехать "туда" по обычной обратной дороге, и наоборот. Поразительным результатом этого эксперимента стало несомненное чувство боязливого беспокойства, настолько неприятное, что назад я поехал уже по привычной дороге. Этнолог, услышав мой рассказ, сразу вспомнил бы о так называемом "магическом мышлении" многих первобытных народов, которое вполне еще живо и у цивилизованного человека. Оно заставляет большинство из нас прибегать к унизительному мелкому колдовству вроде "тьфу-тьфу-тьфу!" в качестве противоядия от "сглаза" или придерживаться старого обычая бросать через левое плечо три крупинки из просыпанной солонки и т.д., и т.п. Наконец, психиатру и психоаналитику описанное поведение животных напомнит навязчивую потребность повторения, которая обнаруживается при определенной форме невроза -- "невроз навязчивых состояний" -- и в более или менее мягких формах наблюдается у очень многих детей. Я отчетливо помню, как в детстве внушил себе, что будет ужасно, если я наступлю не на камень, а на промежуток между плитами мостовой перед Венской ратушей. Как раз такую детскую фантазию неподражаемо показал А. А. Милн в одном из своих стихотворений. Все эти явления тесно связаны одно с другим, потому что имеют общий корень в одном и том же механизме поведения, целесообразность которого для сохранения вида совершенно несомненна. Для существа, лишенного понимания причинных взаимосвязей, должно быть в высшей степени полезно придерживаться той линии поведения, которая уже -- единожды или повторно -- оказывалась безопасной и ведущей к цели. Если неизвестно, какие именно детали общей последовательности действий существенны для успеха и безопасности, то лучше всего с рабской точностью повторять ее целиком. Принцип "как бы чего не вышло" совершенно ясно выражается в уже упомянутых суевериях: забыв произнести заклинание, люди испытывают страх. Даже когда человек знает о чисто случайном возникновении какой-либо привычки и прекрасно понимает, что ее нарушение не представляет ровно никакой опасности -- как в примере с моими автомобильными маршрутами, -- возбуждение, бесспорно связанное со страхом, вынуждает все-таки придерживаться ее, и мало-помалу отшлифованное таким образом поведение превращается в "любимую" привычку. До сих пор, как мы видим, у животных и у человека все обстоит совершенно одинаково. Но когда человек уже не сам приобретает привычку, а получает ее от своих родителей, от своей культуры, -- здесь начинает звучать новая и важная нота. Во-первых, теперь он уже не знает, какие причины привели к появлению данных правил; благочестивый еврей или мусульманин испытывают отвращение к свинине, не имея понятия, что его законодатель ввел на нее суровый запрет из-за опасности трихинеллеза. А во-вторых, удаленность во времени и обаяние мифа придают фигуре Отца-Законодателя такое величие, что все его предписания кажутся божественными, а их нарушение превращается в грех. В культуре североамериканских индейцев возникла прекрасная церемония умиротворения, которая увлекла мою фантазию, когда я еще сам играл в индейцев: курение калюмета, трубки мира. Впоследствии, когда я больше узнал об эволюционном возникновении врожденных ритуалов, об их значении для торможения агрессии и, главное, о поразительных аналогиях между филогенетическим и культурным возникновением символов, у меня однажды, словно живая, вдруг возникла перед глазами сцена, которая должна была произойти, когда впервые два индейца стали из врагов друзьями из-за того, что вместе раскурили трубку. Пятнистый Волк и Крапчатый Орел, боевые вожди двух соседних племен сиу, оба старые и опытные воины, слегка уставшие убивать, решили предпринять малоупотребительную до этого попытку: они хотят попробовать договориться о правах охоты на вот этом острове, что омывается маленькой Бобровой речкой, разделяющей охотничьи угодья их племен, вместо того чтобы сразу браться за томагавки. Это предприятие с самого начала несколько тягостно, поскольку можно опасаться, что готовность к переговорам будет расценена как трусость. Потому, когда они наконец встречаются, оставив позади свою свиту и оружие, -- оба они чрезвычайно смущены; но ни один не смеет признаться в этом даже себе, а уж тем более другому. И вот они идут друг другу навстречу с подчеркнуто гордой, даже вызывающей осанкой, сурово смотрят друг на друга, усаживаются со всем возможным достоинством... А потом, в течение долгого времени, ничего не происходит, ровно ничего. Кто когда-нибудь вел переговоры с австрийским или баварским крестьянином о покупке или обмене земли или о другом подобном деле, тот знает: кто первым заговорил о предмете, ради которого происходит встреча, -- тот уже наполовину проиграл. У индейцев должно быть так же; и трудно сказать, как долго те двое просидели так друг против друга. Но если сидишь и не смеешь даже шевельнуть лицевым мускулом, чтобы не выдать своего волнения; если охотно сделал бы что-нибудь -- много чего сделал бы! -- но веские причины не допускают этих действий; короче говоря, в конфликтной ситуации часто большим облегчением бывает сделать что-то третье, что-то нейтральное, что не имеет ничего общего ни с одним из противоположных мотивов, а кроме того позволяет еще и показать свое равнодушие к ним обоим. В науке это называется смещенным действием, а в обиходном языке -- жестом смущения. Все курильщики, кого я знаю, в случае внутреннего конфликта делают одно и то же: лезут в карман и закуривают свою трубку или сигарету. Могло ли быть иначе у того народа, который первым открыл табак, у которого мы научились курить? Вот так Пятнистый Волк -- или, быть может, то был Крапчатый Орел -- раскурил тогда свою трубку, которая в тот раз вовсе не была еще трубкой мира, и другой индеец сделал то же самое. Кому он не знаком, этот божественный, расслабляющий катарсис курения? Оба вождя стали спокойнее, увереннее в себе, и эта разрядка привела к полному успеху переговоров. Быть может, уже при следующей встрече один из индейцев тотчас же раскурил свою трубку; быть может, когда-то позже один из них оказался без трубки, и другой -- уже более расположенный к нему -- предложил свою, покурить вместе... А может быть, понадобилось бесчисленное повторение подобных происшествий, чтобы до общего сознания постепенно дошло, что индеец, курящий трубку, с гораздо большей вероятностью готов к соглашению, чем индеец без трубки. Возможно, прошли сотни лет, прежде чем символика совместного курения однозначно и надежно обозначила мир. Несомненно одно: то, что вначале было лишь жестом смущения, на протяжении поколений закрепилось в качестве ритуала, который связывал каждого индейца как закон. После совместно выкуренной трубки нападение становилось для него совершенно невозможным -- в сущности, из-за тех же непреодолимых внутренних препятствий, которые заставляли лошадей Маргарет Альтман останавливаться на привычном месте бивака, а Мартину -- бежать к окну. Однако, выдвигая на первый план вынуждающее или запрещающее действие культурно-исторически возникших ритуалов, мы допустили бы чрезвычайную односторонность и даже проглядели бы существо дела. Хотя ритуал предписывается и освящается надличностным законом, обусловленным традицией и культурой, -- он неизменно сохраняет характер любимой привычки; более того, его любят гораздо сильнее, в нем ощущают потребность еще большую, нежели в привычке, возникшей в течение лишь одной индивидуальной жизни. Именно в этой любви сокрыт смысл торжественности ритуальных движений и внешнего великолепия церемоний каждой культуры. Когда иконоборцы считают пышность ритуала не только несущественной, но даже вредной формальностью, отвлекающей от внутреннего углубления в Сущность, -- они ошибаются. Одна из важнейших, если не самая важная функция, какую выполняют и культурно -- и эволюционно возникшие ритуалы, состоит в том, что и те и другие действуют как самостоятельные, активные стимулы социального поведения. Если мы откровенно радуемся пестрым атрибутам какого-нибудь старого обычая -- например, украшая рождественскую елку и зажигая на ней свечи, -- это значит, что традицию мы любим. Но от теплоты этого чувства зависит наша верность некоему символу и всему тому, что он представляет. Эта теплота чувства и придает для нас ценность плодам нашей культуры. Собственная жизнь этой культуры, создание какой-то общности, стоящей над отдельной личностью и более продолжительной, чем жизнь отдельного человека, -- одним словом, все, что составляет подлинную человечность, основано именно на обособлении ритуала, превращающем его в автономный мотив человеческого поведения. Образование ритуалов посредством традиций безусловно стояло у истоков человеческой культуры, так же как перед тем, на гораздо более низком уровне, филогенетическое образование ритуалов стояло у зарождения социальной жизни высших животных. Аналогии между этими ритуалами, которые мы обобщенно подчеркиваем, легко понять из требований, предъявляемых к ритуалам их общей функцией. В обоих случаях какое-то действие, посредством которого вид или культурное сообщество преодолевает какието внешние обстоятельства, приобретает совершенно новую функцию -- функцию сообщения. Первоначальное назначение таких действий может сохраняться и в дальнейшем, но часто оно отходит все дальше на задний план и в конечном итоге может исчезнуть совсем, так что происходит типичная смена функции. Из этого сообщения в свою очередь могут произойти две одинаково важных функции, каждая из которых в известной степени является и коммуникативной. Первая -- это направление агрессии в безопасное русло; вторая -- построение прочного союза, удерживающего вместе двух или большее число собратьев по виду. В обоих случаях селекционное давление новой функции производит аналогичные изменения формы первоначального, неритуализованного действия. Сведение множества разнообразных возможностей поведения к одному-единственному, жестко закрепленному действию, несомненно, уменьшает опасность двусмысленности сообщения. Та же цель может быть достигнута строгой фиксацией частоты и амплитуды определенной последовательности движений. Десмонд Моррис обнаружил это явление и назвал его "типичной интенсивностью" движения, служащего сигналом. Жесты ухаживания или угрозы у животных дают множество примеров этой "типичной интенсивности"; столь же много таких примеров и в человеческих церемониях культурно-исторического происхождения. Ректор и деканы входят в актовый зал университета размеренным шагом; пение католических священников во время мессы в точности регламентировано литургическими правилами и по высоте, и по ритму, и по громкости. Сверх того, многократное повторение сообщения усиливает его однозначность; ритмическое повторение какого-либо движения характерно для многих ритуалов, как инстинктивных, так и культурного происхождения. Информативная ценность ритуализованных движений в обоих случаях еще усиливается утрированием всех тех элементов, которые уже в неритуализованной исходной форме передавали адресату оптический или акустический сигнал, в то время как другие элементы -- механические -- редуцируются либо вовсе исключаются. Это "мимическое преувеличение" может вылиться в церемонию, на самом деле очень родственную символу, которая производит театральный эффект, впервые подмеченный Джулианом Хаксли при наблюдении чомги. Богатство форм и красок, развитых для выполнения этой специальной функции, сопутствует как филогенетическому, так и культурно-историческому возникновению ритуалов. Изумительные формы и краски сиамских бойцовых рыбок, оперение райских птиц, поразительная расцветка мандрилов спереди и сзади -- все это возникло для того, чтобы усиливать действие определенных ритуализованных движений. Вряд ли можно сомневаться в том, что все человеческое искусство первоначально развивалось на службе ритуала и что автономное искусство -- "Искусство для искусства" -- появилось лишь на следующем этапе культурного развития. Непосредственная причина всех изменений, за счет которых ритуалы, возникшие филогенетически и культурноисторически, стали так похожи друг на друга, -- это, безусловно, селекционное давление, формирующее сигнал: необходимо, чтобы посылаемые сигналы соответствовали ограниченным способностям восприятия у того адресата, который должен избирательно реагировать на эти сигналы, иначе система не будет работать. А сконструировать приемник, избирательно реагирующий на сигнал, тем проще, чем проще (а значит, однозначнее) сами сигналы. Разумеется, передатчик и приемник оказывают друг на друга селекционное давление, влияющее на их развитие, и таким образом -- во взаимном приспособлении -- оба могут стать в высшей степени специализированными. Многие инстинктивные ритуалы, многие культурные церемонии, даже слова всех человеческих языков обязаны своей нынешней формой этому процессу взаимного приспособления передатчика и приемника; тот и другой являются партнерами в исторически развивавшейся системе связи. В таких случаях часто бывает невозможно проследить возникновение ритуала, обнаружить его неритуализованный прототип, потому что форма его изменилась до неузнаваемости. Но если переходные ступени линии развития можно изучить у других, ныне живущих видов -- или в других, ныне существующих культурах, -- такое сравнительное исследование может позволить пройти назад по той тропе, вдоль которой шла в своем развитии нынешняя форма какой-нибудь причудливой и сложной церемонии. Именно это и придает сравнительным исследованиям такую привлекательность. Как при филогенетической, так и при культурной ритуализации вновь развивающийся шаблон поведения приобретает самостоятельность совершенно особого рода. И инстинктивные, и культурные ритуалы становятся автономными мотивациями поведения, потому что сами они превращаются в новую цель, достижение которой становится насущной потребностью организма. Самая сущность ритуала как носителя независимых мотивирующих факторов ведет к тому, что он перерастает свою первоначальную функцию коммуникации и приобретает способность выполнять две новые, столь же важные задачи; а именно -- сдерживание агрессии и формирование связей между особями одного и того же вида. Мы уже видели, каким образом церемония может превратиться в прочный союз, соединяющий определенных индивидов; в 11-й главе я подробно покажу, как церемония, сдерживающая агрессию, может развиться в фактор, определяющий все социальное поведение, который в своих внешних проявлениях сравним с человеческой любовью и дружбой. Два шага развития, ведущие в ходе культурной ритуализации от взаимопонимания к сдерживанию агрессии -- а оттуда дальше к образованию личных связей, -- безусловно аналогичны тем, какие наблюдаются в эволюции инстинктивных ритуалов, показанной в 11-й главе на примере триумфального крика гусей. Тройная функция -- запрет борьбы между членами группы, удержание их в замкнутом сообществе и отграничение этого сообщества от других подобных групп -- настолько явно проявляется и в ритуалах культурного происхождения, что эта аналогия наталкивает на ряд важных соображений.  lorenz4.jpg Существование любой группы людей, превосходящей по своим размерам такое сообщество, члены которого могут быть связаны личной любовью и дружбой, основывается на этих трех функциях культурно-ритуализованного поведения. Общественное поведение людей пронизано культурной ритуализацией до такой степени, что именно из-за ее вездесущности это почти не доходит до нашего сознания. Если захотеть привести пример заведомо неритуализованного поведения человека, то придется обратиться к таким действиям, которые открыто не производятся, как неприкрытая зевота или потягивание, ковыряние в носу или почесывание в неудобоназываемых частях тела. Все, что называется манерами, разумеется, жестко закреплено культурной ритуализацией. "Хорошие" манеры -- по определению -- это те, которые характеризуют собственную группу; мы постоянно руководствуемся их требованиями, они становятся нашей второй натурой. В повседневной жизни мы не осознаем, что их назначение состоит в торможении агрессии и в создании социального союза. Между тем, именно они и создают "групповую общность", как это называется у социологов. Функция манер как средства постоянного взаимного умиротворения членов группы становится ясной сразу же, когда мы наблюдаем последствия выпадения этой функции. Я имею в виду не грубое нарушение обычаев, а всего лишь отсутствие таких маленьких проявлений учтивости, как взгляды или жесты, которыми человек обычно реагирует, например, на присутствие своего ближнего, входя в какое-то помещение. Если кто-то считает себя обиженным членами своей группы и входит в комнату, в которой они находятся, не исполнив этого маленького ритуала учтивости, а ведет себя так, словно там никого нет, -- такое поведение вызывает раздражение и враждебность точно так же, как и открыто агрессивное поведение. Фактически, такое умышленное подавление нормальной церемонии умиротворения на самом деле равнозначно открытому агрессивному поведению. Любое отклонение от форм общения, характерных для определенной группы, вызывает агрессию, и потому члены такой группы оказываются вынуждены точно выполнять все нормы социального поведения. С нонконформистом обращаются так же скверно, как с чужаком; в простых группах, примером которых может служить школьный класс или небольшое воинское подразделение, его самым жестоким образом выживают. Каждый университетский преподаватель, имевший детей и работавший в разных частях страны, мог наблюдать, с какой невероятной быстротой ребенок усваивает местный диалект, чтобы школьные товарищи не отвергли его. Однако дома родной диалект сохраняется. Характерно, что такого ребенка очень трудно побудить заговорить на чужом языке (выученном в школе) в домашнем кругу, разве что попросить его прочесть наизусть стихи. Я подозреваю, что негласная принадлежность к какой-то другой группе, кроме семьи, ощущается маленькими детьми как предательство. Развившиеся в культуре социальные нормы и ритуалы так же характерны для малых и больших человеческих групп, как врожденные признаки, приобретенные в процессе филогенеза, характерны для подвидов, видов, родов и более крупных таксономических единиц. Историю их развития можно реконструировать методами сравнительного анализа. Их взаимные различия, возникшие в ходе исторического развития, создают границы между разными культурными сообществами, подобно тому как дивергенция признаков создает границы между видами. Поэтому Эрик Эриксон имел все основания назвать этот процесс "псевдовидообразованием". Хотя это псевдообразование происходит несравненно быстрее, чем филогенетическое обособление видов, но и на него требуется время. Начала такого процесса в миниатюре -- возникновение в группе какого-то обычая и дискриминацию непосвященных -- можно увидеть в любой группе детей; но чтобы придать каким-либо групповым социальным нормам и ритуалам прочность и нерушимость, необходимо, по-видимому, их непрерывное существование в течение по крайней мере нескольких поколений. Поэтому наименьший культурный псевдовид, какой я могу себе представить, -- это содружество бывших учеников какойнибудь школы, имеющей сложившиеся традиции; просто поразительно, как такая группа людей сохраняет свой характер псевдовида в течение долгих и долгих лет. Часто высмеиваемая в наши дни "старая школьная дружба" -- это нечто весьма реальное. Когда я встречаю человека с "аристократическим" носовым прононсом, -- ученика бывшей Шотландской гимназии, -- я невольно чувствую тягу к нему, я склонен ему доверять и веду себя с ним заметно любезнее, чем с совершенно посторонним человеком. Важная функция вежливых манер особенно хорошо поддается изучению при социальных контактах между различными группами и подгруппами человеческих культур. Значительная часть привычек, определяемых хорошими манерами, представляет собой ритуализованное в культуре утрирование жестов покорности, большинство из которых, вероятно, восходит к филогенетически ритуализованному поведению, имевшему тот же смысл. Местные понятия о хороших манерах в различных культурных подгруппах требуют количественно различного подчеркивания этих выразительных движений. Хорошим примером может послужить жест, обозначающий внимание к собеседнику, который состоит в том, что слушатель вытягивает шею и одновременно поварачивает голову, подчеркнуто "подставляя ухо" говорящему. Это движение выражает готовность внимательно слушать и, в случае надобности, повиноваться. В учтивых манерах некоторых азиатских культур этот жест очень сильно утрирован; в Австрии это один из самых распространенных жестов вежливости, особенно у женщин из хороших семей, в других же центральноевропейских странах он, по-видимому, распространен меньше. В некоторых областях северной Германии он сведен к минимуму или вовсе отсутствует; в здешней культуре считается корректным и учтивым, чтобы слушатель держал голову ровно и смотрел говорящему прямо в лицо, как это требуется от солдата, получающего приказ. Когда я приехал из Вены в Кенигсберг, -- а между этими городами разница, о которой идет речь, особенно велика, -- прошло довольно много времени, прежде чем я привык к жесту вежливого внимания, принятому у восточнопрусских дам. Я ожидал от женщины, с которой разговаривал, что она хоть слегка отклонит голову, и потому -- когда она сидела очень прямо и смотрела мне прямо в лицо -- не мог отделаться от мысли, что говорю что-то неподобающее. Разумеется, значение таких жестов учтивости определяется исключительно соглашением между передатчиком и приемником в одной и той же системе связи. При общении культур, в которых эти соглашения различны, неизбежно возникают недоразумения. Если измерять жест японца, "подставляющего ухо", восточнопрусским масштабом, то его можно расценить как проявление жалкого раболепия; на японца же вежлиое внимание прусской дамы произведет впечатление непримиримой враждебности. Даже очень небольшие различия в соглашениях этого рода могут вызывать неправильное истолкование культурно-ритуализованных выразительных движений. Англичане или немцы часто считают южан "ненадежными" только потому, что истолковывают их утрированные жесты дружелюбия в соответствии со своим собственным соглашением и ожидают от них гораздо большего, чем стояло за этими жестами в действительности. Непопулярность северных немцев, особенно из Пруссии, в южных странах часто бывает основана на обратном недоразумении. В хорошем американском обществе я наверняка часто казался грубым просто потому, что мне бывало трудно улыбаться так часто, как это предписывают американские манеры. Несомненно, что эти мелкие недоразумения весьма способствуют взаимной неприязни разных культурных групп. Человек, неправильно понявший -- как это описано выше -- социальные жесты представителей другой культуры, чувствует себя предательски обманутым и оскорбленным. Уже простая неспособность понять выразительные жесты и ритуалы другой культуры возбуждает такое недоверие и страх, что это легко может привести к открытой агрессии. От незначительных особенностей языка или поведения, объединяющих самые малые сообщества, идет непрерывная гамма переходов к весьма сложным, сознательно выполняемым и воспринимаемым в качестве символов социальным нормам и ритуалам, которые связывают крупнейшие социальные сообщества людей -- нации, культуры, религии или политические идеологии. В принципе вполне возможно исследовать эти системы сравнительным методом, иными словами -- изучить законы этого псевдовидообразования, хотя такая задача наверняка оказалась бы сложнее, чем исследование возникновения видов, поскольку часто пришлось бы сталкиваться с взаимным наложением разных понятий группы, как, например, национальное и религиозное сообщества. Я уже подчеркивал, что каждая ритуализованная норма социального поведения приобретает движущую силу за счет эмоциональной подоплеки. Эрик Эриксон недавно показал, что привычка к различению добра и зла начинается в раннем детстве и продолжает развиваться до самой зрелости человека. В принципе нет никакой разницы между упорством в соблюдении правил опрятности, внушенных нам в раннем детстве, и верностью национальным или политическим традициям, нормам и ритуалам, в соответствии с которыми нас формировала дальнейшая жизнь. Жесткость традиционного ритуала и настойчивость, с которой мы его придерживаемся, существенны для выполнения его необходимой функции. Но в то же время он, как и сравнимые с ним жестко закрепленные инстинктивные акты социального поведения, требует контроля со стороны нашей разумной, ответственной морали. Правильно и закономерно, что мы считаем "хорошими" те обычаи, которым научили нас родители; что мы свято храним социальные ритуалы, переданные нам традицией нашей культуры. Но мы должны, со всей силой своего ответственного разума, подавлять нашу естественную склонность относиться к социальным нормам и ритуалам других культур как к неполноценным. Темная сторона псевдовидообразования состоит в том, что оно подвергает нас опасности не считать людьми представителей других псевдовидов. Очевидно, именно это и происходит у многих первобытных племен, в языках которых название собственного племени синонимично слову "люди". Когда они съедают убитых воинов враждебного племени, то, с их точки зрения, это вовсе не людоедство. Моральные выводы из естественной истории псевдовидообразования состоят в том, что мы должны научиться терпимости к другим культурам, должны отбросить свою культурную или национальную спесь -- и уяснить себе, что социальные нормы и ритуалы других культур, которым их представители хранят такую же верность, как мы своим, с тем же правом могут уважаться и считаться священными. Без терпимости, вытекающей из этого осознания, человеку слишком легко увидеть воплощение зла в том, что для его соседа является наивысшей святыней. Как раз нерушимость социальных норм и ритуалов, в которой состоит их величайшая ценность, может привести к самой ужасной из войн, к религиозной войне. И именно она грозит нам сегодня! Здесь снова возникает опасность, что меня неверно поймут, как это часто бывает, когда я обсуждаю человеческое поведение с точки зрения естествознания. Я на самом деле сказал, что человеческая верность всем традиционным обычаям обусловлена попросту привычкой и животным страхом ее нарушить; далее я подчеркнул, что все человеческие ритуалы возникли естественным путем, в значительной степени аналогичным эволюции социальных инстинктов у животных и у человека. Более того, я даже четко пояснил, что все унаследованное человеком из традиции и свято чтимое -- не является абсолютной этической нормой, а освящено лишь в рамках определенной культуры. Но все это никоим образом не отрицает важность и необходимость той твердой верности, с которой любой порядочный человек хранит унаследованные обычаи своей культуры. Так не будем же глумиться над рабом привычки, сидящим в человеке, который возбудил в нем привязанность к ритуалу и заставляет держаться за этот ритуал с упорством, достойным, казалось бы, лучшего применения. Мало вещей более достойных! Если бы Привычное не закреплялось и не обособлялось, как описано выше, если бы оно не превращалось в священную самоцель -- не было бы ни достоверного сообщения, ни надежного взаимопонимания, ни верности, ни закона. Клятвы никого не связывают и договоры ничего не стоят, если у партнеров, заключающих договор, нет общей основы -- нерушимых, превратившихся в обряды обычаев, нарушение которых вызывает у них тот самый уничтожающий страх, что охватил мою маленькую Мартину на пятой ступеньке нашей лестницы в холле.

6. ВЕЛИКИЙ ПАРЛАМЕНТ ИНСТИНКТОВ

Как все в единство сплетено,
Одно в другом воплощено!
Гете

    Как мы видели в предыдущей главе, эволюционный процесс ритуализации всегда создает новый, автономный инстинкт, который вторгается в общую систему всех остальных инстинктивных побуждений в качестве независимой силы. Его действие, которое, как мы знаем, первоначально всегда состоит в передаче сообщения -- в "коммуникации", -- может блокировать пагубные последствия агрессии уже тем, что делает возможным взаимопонимание сородичей. Не только у людей ссоры часто возникают из-за того, что один ошибочно полагает, будто другой хочет причинить ему зло. Уже в этом состоит чрезвычайная важность ритуала для нашей темы. Но кроме того -- как это станет еще яснее на примере триумфального крика гусей, -- новый инстинкт в качестве самостоятельного побуждения может приобрести такую мощь, что оказывается в состоянии успешно выступать против агрессии в Великом Парламенте Инстинктов. Чтобы объяснить, как действует ритуал, блокируя агрессию, но не ослабляя ее по существу и не мешая ей способствовать сохранению вида -- о чем мы говорили в третьей главе, -- необходимо сказать кое-что о системе взаимодействий инстинктов вообще. Эта система напоминает парламент тем, что представляет собой более или менее целостную систему взаимодействий между множеством независимых переменных, а также и тем, что ее истинно демократическая процедура произошла из исторического опыта -- и хотя не всегда приводит к полной гармонии, но создает, по крайней мере, терпимые компромиссы между различными интересами. Что же такое "отдельный" инстинкт? К названиям, которые часто употребляются и в обыденной речи для обозначения различных инстинктивных побуждений, прилипло вредное наследие "финалистического" мышления. Финалист -- в худом значении этого слова -- это человек, который путает вопрос "почему?" с вопросом "зачем? ", и в результате полагает, будто, указав значение какой-либо функции для сохранения вида, он уже решил проблему ее причинного возникновения. Легко и заманчиво постулировать наличие особого побуждения, или инстинкта, для любой функции, которую легко определить и важность которой для сохранения вида совершенно ясна, как, скажем, питание, размножение или бегство. Как привычен оборот "инстинкт размножения"! Только не надо себя уговаривать -- как, к сожалению, делают многие исследователи, -- будто эти слова объясняют соответствующее явление. Понятия, соответствующие таким определениям, ничуть не лучше понятий "флогистона" или "боязни пустоты" ("horior vacui"), которые лишь называют явления, но "лживо притворяются, будто содержат их объяснение", как сурово сказал Джон Дьюи. Поскольку мы в этой книге стремимся найти причинные объяснения нарушениям функции одного из инстинктов -- инстинкта агрессии, -- мы не можем ограничиться желанием выяснить лишь "зачем" нужен этот инстинкт, как это было в третьей главе. Нам необходимо понять его нормальные причины, чтобы разобраться в причинах его нарушений и, по возможности, научиться устранять эти нарушения. Активность организма, которую можно назвать по ее функции -- питание, размножение или даже самосохранение, -- конечно же, никогда не бывает результатом лишь одной-единственной причины или одного-единственного побуждения. Поэтому ценность таких понятий, как "инстинкт размножения" или "инстинкт самосохранения", столь же ничтожна, сколько ничтожна была бы ценность понятия некоей особой "автомобильной силы", которое я мог бы с таким же правом ввести для объяснения того факта, что моя старая добрая машина все еще ездит. Но кто платит за ремонты, в результате которых это возможно, -- тому и в голову не придет поверить в эту мистическую силу: тут дело в ремонтах! Кто знаком с патологическими нарушениями врожденных механизмов поведения -- эти механизмы мы и называем инстинктами, -- тот никогда не подумает, будто животными, и даже людьми, руководят какие-то направляющие факторы, которые постижимы лишь с точки зрения конечного результата, а причинному объяснению не поддаются и не нуждаются в нем. Поведение, единое с точки зрения функции -- например, питание или размножение, -- всегда бывает обусловлено очень сложным взаимодействием очень многих физиологических причин. Изменчивость и Отбор, конструкторы эволюции, это взаимодействие "изобрели" и основательно испытали его. Иногда все физиологические причины в нем способны взаимно уравновешиваться; иногда одна из них влияет на другую в большей мере, нежели подвержена обратному влиянию с ее стороны; некоторые из них сравнительно независимы от общей системы взаимодействий и влияют на нее сильнее, нежели она на них. Хорошим примером таких элементов, относительно независимых от целого, являются кости скелета. В сфере поведения наследственные координации, или инстинктивные действия, являются элементами, явно независимыми от целого. Будучи столь же неизменными по форме, как крепчайшие кости скелета, каждое из них имеет свою особенную власть над всем организмом. Каждое -- как мы уже знаем -- энергично требует слова, если ему пришлось долго молчать, и вынуждает животное или человека активно искать такую ситуацию, которая стимулирует и заставляет произвести именно это инстинктивное действие, а не какое-либо иное. Поэтому было бы большой ошибкой полагать, будто всякое инстинктивное действие, видосохраняющая функция которого служит, например, добыванию пищи, непременно должно быть обусловлено голодом. Мы знаем по своим собакам, что они с величайшим азартом вынюхивают, рыщут, гоняют, хватают и рвут, когда вовсе не голодны; каждому любителю собак известно, что азартного пса-охотника нельзя, к сожалению, отучить от его страсти никакой кормежкой. То же справедливо в отношении инстинктивных действий захвата добычи у кошек, в отношении известных "промеров" у скворцов, которые выполняются почти беспрерывно и совершенно независимо от того, насколько скворец голоден, -- короче, в отношении всех малых служителей сохранения вида, будь то бег, полет, укус, удар, умывание, рытье и т.п. Каждая наследственная координация обладает своей собственной спонтанностью и вызывает свое собственное поисковое поведение. Значит, эти малые частные побуждения совершенно независимы друг от друга? И составляют мозаику, функциональная целостность которой возникает лишь в ходе эволюции? В некоторых крайних случаях это может быть действительно так; еще недавно такие особые случаи считались общим правилом. В героические времена сравнительной этологии так и считалось, что лишь одно побуждение всегда овладевает животным полностью и безраздельно. Джулиан Хаксли использовал красивое и меткое сравнение, которое я уже много лет цитирую в своих лекциях: он сказал, что человек или животное -- это корабль, которым командует множество капитанов. У человека все эти командиры могут находиться на капитанском мостике одновременно, и каждый волен высказывать свое мнение; иногда они приходят к разумному компромиссу, который предлагает лучшее решение проблемы, нежели единичное мнение умнейшего из них; но иногда им не удается прийти к соглашению, и тогда корабль остается без всякого разумного руководства. У животных, напротив, капитаны придерживаются уговора, что в любой момент лишь один из них имеет право быть на мостике, так что каждый должен уходить, как только наверх поднялся другой. Последнее сравнение подкупающе точно описывает некоторые случаи поведения животных в конфликтных ситуациях, и потому мы тогда проглядели тот факт, что это лишь достаточно редкие особые случаи. Кроме того, простейшая форма взаимодействия между двумя соперничающими побуждениями проявляется именно в том, что одно из них попросту подавляется или выключается другим; так что было вполне закономерно и правильно для начала придерживаться простейших явлений, легче всего поддающихся анализу, хотя и не самых распространенных. В действительности между двумя побуждениями, способными меняться независимо друг от друга, могут возникать любые мыслимые взаимодействия. Одно из них может односторонне поддерживать и усиливать другое; оба могут взаимно поддерживать друг друга; могут, не вступая в какое-либо взаимодействие, суммироваться в одном и том же поведенческом акте и, наконец, могут взаимно затормаживать друг друга. Кроме множества других взаимодействий, одно перечисление которых увело бы нас слишком далеко, существует, наконец, и тот редкий особый случай, когда слабейшее на данный момент из двух побуждений выключается более сильным, как в триггере, работающем по принципу Все-или-Ничего. Лишь один этот случай соответствует сравнению Хаксли, и лишь об одном-единственном побуждении можно сказать, что оно, как правило, подавляет все остальные, -- о побуждении к бегству. Но даже и этот инстинкт достаточно часто находит себе хозяина. Обычные, частые, многократно используемые "дешевые" инстинктивные действия, которые я выше назвал "малыми служителями сохранения вида", часто находятся в распоряжении нескольких "больших" инстинктов. Прежде всего действия перемещения -- бег, полет, плавание и т.д., -- но также и другие действия, когда животное клюет, грызет, хватает и т.п., -- могут служить и питанию, и размножению, и бегству, и агрессии, которые мы здесь назовем "большими" инстинктами. Поскольку они, таким образом, служат как бы инструментами различных систем высшего порядка и подчиняются им -- прежде всего вышеупомянутой "большой четверке" -- как источникам мотивации, я назвал их в другой работе инструментальными действиями. Однако это вовсе не означает, что такие действия лишены собственной спонтанности. Как раз наоборот, в соответствии с широко распространенным принципом естественной экономии необходимо, чтобы, скажем, у волка или у собаки спонтанное возникновение элементарных побуждений -- вынюхивать, рыскать, гнать, хватать, рвать -- было настроено приблизительно на те требования, какие предъявляет к ним голод (в естественных условиях). Если исключить голод в качестве побуждения -- с помощью очень простой меры, постоянно наполняя кормушку самой лакомой едой, -- то сразу выясняется, что животное нюхает, ищет след, бегает и гоняет почти так же, как и в том случае, когда вся эта деятельность необходима для удовлетворения потребности в пище. Но если собака очень голодна -- она делает все это измеримо активнее. Таким образом, хотя вышеназванные инструментальные инстинкты имеют свою собственную спонтанность, но голод побуждает их к еще большей активности, чем они проявили бы сами по себе. Именно так: побуждение может быть побуждаемо! Такая подверженность спонтанных функций стимулам, идущим откуда-то со стороны, -- это в физиологии вовсе не исключение и не новость. Инстинктивное действие является реакцией -- в тех случаях, когда оно следует в ответ на стимул какого-то внешнего раздражения или какого-то другого побуждения. Лишь при отсутствии таких стимулов оно проявляет собственную спонтанность. Аналогичное явление уже давно известно для возбуждающих центров сердца. Сердечное сокращение в норме вызывается ритмичными автоматическими импульсами, которые вырабатывает так называемый синусно-предсердный узел -- орган, состоящий из высокоспециализированной мышечной ткани и расположенный у входа кровотока в предсердие. Чуть дальше по ходу кровотока, у перехода в желудочек, находится второй подобный орган -- предсердно-желудочковый узел, к которому от первого ведет пучок мышечных волокон, передающих возбуждение. Оба узла производят импульсы, способные побуждать желудочек к сокращениям. Синусный узел работает быстрее, чем предсердно-желудочковый, поэтому последний, при нормальных условиях, никогда не оказывается в состоянии вести себя спонтанно: каждый раз, когда он медленно собирается выстрелить свой возбуждающий импульс, он получает толчок от своего "начальника" и стреляет чуть раньше, чем сделал бы это, будучи предоставлен сам себе. Таким образом "начальник" навязывает "подчиненному" свой собственный рабочий ритм. Теперь проделаем классический эксперимент Станниуса и прервем связь между узлами, перерезав пучок, проводящий возбуждение; таким образом мы освобождаем предсердно-желудочковый узел от тирании синусного, и при этом первый из них делает то, что часто делают в таких случаях подчиненные, -- перестает работать и ждет команды. Иными словами, сердце на какой-то момент замирает; это издавна называют "пред-автоматической паузой". После короткого отдыха предсердно-желудочковый узел вдруг "замечает", что он, собственно говоря, и сам прекрасно может выработать нужный стимул и через некоторое время послать его в сердечную мышцу. Раньше до этого никогда не доходило, потому что он всегда получал сзади толчок на какую-то долю секунды раньше. В таких же отношениях, как предсердно-желудочковый узел с синусным, находится большинство инстинктивных действий с различными источниками мотиваций высших порядков. Здесь ситуация осложняется тем, что, во-первых, очень часто, как в случае с инструментальными реакциями, один слуга может иметь множество хозяев, а во-вторых -- эти хозяева могут быть самой разной природы. Это могут быть органы, автоматически и ритмично производящие возбуждение, как синусный узел; могут быть рецепторы, внутренние и внешние, принимающие и передающие дальше -- в форме импульсов -- внешние и внутренние раздражения, к которым относятся и потребности тканей, как голод, жажда или недостаток кислорода. Это, наконец, могут быть и железы внутренней секреции, гормоны которых стимулируют совершенно определенные нервные процессы. (Слово "гормон" происходит от греческого орм&ш, "побуждаю".) Однако такая деятельность, руководимая некоей высшей инстанцией, никогда не носит характер чистого "рефлекса", т.е. вся система инстинктивных действий ведет себя не как машина, которая -- если не нужна -- сколь угодно долго стоит без дела и "ждет", когда кто-нибудь нажмет на кнопку. Она, скорее, похожа на лошадь: ей нужны поводья и шпоры, чтобы подчиняться хозяину, но ее необходимо погонять ежедневно, чтобы избежать проявлений избыточной энергии, которые при определенных обстоятельствах могут стать поистине опасными, как, например, в случае инстинкта внутривидовой агрессии, интересующем нас прежде всего. Как уже упоминалось, количество спонтанно возникающих инстинктивных действий всегда приблизительно соответствует ожидаемой потребности. Иногда было бы целесообразно рассчитать его более экономным образом, как, например, в случае с предсердно-желудочковым узлом, если он производит больше импульсов, чем "закупает" у него синусный узел; при этом у людей с неврозами возникает печально известная экстрасистола, т.е. излишнее сокращение желудочка, резко нарушающее нормальный сердечный ритм. В других случаях постоянное перепроизводство может быть безвредно и даже полезно. Если, скажем, собака бегает больше, чем ей необходимо для поиска пищи, или лошадь безо всяких внешних причин встает на дыбы, скачет и лягается (движения бегства и защиты от хищников) -- это лишь здоровая тренировка и, следовательно, подготовка "на крайний случай". Самое обильное "перепроизводство" инструментальных действий должно проявляться там, тае наименее предсказуемо, какое их количество потребуется в каждом отдельном случае для выполнения видосохраняющей функции всей совокупности этих действий. Иногда охотящаяся кошка может быть вынуждена прождать у мышиной норки несколько часов, а в другой раз ей не придется ни ждать, ни подкрадываться -- удастся в резком прыжке схватить мышь, случайно пробегающую мимо. Однако -- как нетрудно себе представить и как можно убедиться, наблюдая кошек в естественной обстановке, -- в среднем кошке приходится очень долго и терпеливо ждать и подкрадываться, прежде чем она получит возможность выполнить заключительное действие: убить и съесть свою добычу. При наблюдении такой последовательности действий легко напрашивается неверная аналогия с целенаправленным поведением человека, и мы невольно склоняемся к предположению, что кошка выполняет свои охотничьи действия только "насыщения ради". Можно экспериментально доказать, что это не так. Лейхаузен давал кошке-охотнице одну мышь за другой и наблюдал, в какой последовательности выпадали отдельные действия поимки и поедания добычи. Прежде всего кошка перестала есть, но убила еще несколько мышей и бросила их. Затем ей расхотелось убивать, но она продолжала скрадывать мышей и ловить их. Еще позже, когда истощились и действия ловли, подопытная кошка еще не перестала выслеживать мышей и подкрадываться к ним, причем интересно, что она всегда выбирала тех, которые бегали на возможно большем удалении от нее, в противоположном углу комнаты, и не обращала внимания на тех, что ползали у нее под самым носом. В этом исследовании легко подсчитать, сколько раз производится каждое из упомянутых частичных действий, пока не исчерпается. Полученные числа находятся в очевидной связи со средней нормальной потребностью. Само собой разумеется, что кошке приходится очень часто ждать в засаде и подкрадываться, прежде чем она вообще сможет подобраться к своей добыче настолько, что попытка поймать ее будет иметь хоть какой-то шанс на успех. Лишь после многих таких попыток добыча попадает в когти, и ее можно загрызть, но это тоже не всегда получается с первого раза, так что должно быть предусмотрено несколько смертельных укусов на каждую мышь, которую предстоит съесть. Таким образом, производится ли какое-то из частичных действий только по его собственному побуждению или по какому-либо еще -- и по какому именно, -- в сложном поведении подобного рода зависит от внешних условий, определяющих "спрос" на каждое отдельное действие. Насколько я знаю, впервые эту мысль четко высказал детский психиатр Рене Шпиц. Он наблюдал, что у грудных детей, получавших молоко в бутылочках, из которых оно слишком легко высасывалось, после полного насыщения и отказа от этих бутылочек оставался нерастраченный запас сосательных движений; им приходилось отрабатывать его на какомнибудь замещающем объекте. Очень похоже обстоит дело с едой и добыванием пищи у гусей, когда их держат в пруду, где нет такого корма, который можно было бы доставать со дна. Если кормить гусей только на берегу, то рано или поздно можно будет увидеть, что они ныряют "вхолостую". Если же кормить их на берегу каким-нибудь зерном до полного насыщения -- пока не перестанут есть, -- а затем бросить то же зерно в воду, птицы тотчас же начнут нырять и поедать поднятую из воды пищу. Здесь можно сказать, что они "едят, чтобы нырять". Можно провести и обратный эксперимент: долгое время давать гусям корм только на предельной доступной им глубине, чтобы им приходилось доставать его, ныряя, с большим трудом. Если кормить их таким образом до тех пор, пока они не перестанут есть, а затем дать им ту же пищу на берегу -- они съедят еще порядочное количество, и тем самым докажут, что и перед тем они "ныряли, чтобы есть". В результате, совершенно невозможно какое-либо обобщенное утверждение по поводу того, какая из двух спонтанных мотивирующих инстанций побуждает другую или доминирует над нею. До сих пор мы говорили о взаимодействии лишь таких частичных побуждений, которые вместе выполняют какую-то общую функцию, в нашем примере -- питание организма. Несколько иначе складываются отношения между источниками побуждений, которые выполняют разные функции и потому принадлежат к системам разных инстинктов. В этом случае правилом является не взаимное усиление или поддержка, а как бы соперничество: каждое из побуждений "хочет оказаться правым". Как впервые показал Эрих фон Хольст, уже на уровне мельчайших мышечных сокращений несколько стимулирующих элементов могут не только соперничать друг с другом, но -- что важнее -- за счет закономерного взаимного влияния могут создавать разумный компромисс. Такоевлияние состоит -- в самых общих чертах -- в том, что каждый их двух эндогенных ритмов стремится навязать другому свою собственную частоту и удерживать его в постоянном фазовом сдвиге. То, что все нервные клетки, иннервирующие волокна какойлибо мышцы, всегда рациональным образом выстреливают свои импульсы в один и тот же момент, -- это результат такого взаимного влияния. Если оно нарушается, то начинаются фибриллярные мышечные спазмы, какие часто можно наблюдать при крайнем нервном утомлении. На более высоком уровне интеграции при движении конечности -- например, рыбьего плавника -- те же процессы приводят к рациональному взаимодействию мьшц -- антагонистов", которые попеременно двигают соответствующие части тела в противоположных направлениях. Каждое ритмичное циклическое движение плавника, ноги или крыла, какие мы встречаем при любом движении животных, -- это работа "антагонистов"; не только мышц, но и возбуждающих нервных центров. Эти движения всегда являются следствиями "конфликтов" между независимыми и соперничающими источниками импульсов, энергии которых упорядочиваются и направляются к общему благу закономерностями "относительной координации", как назвал фон Хольст процесс взаимного влияния, о котором идет речь. Итак, не "война -- всему начало", а, скорее, такой конфликт между независимыми друг от друга источниками импульсов, который создает внутри целостной структуры напряжения, работающие буквально как напряженная арматура, придавая целому прочность и устойчивость. Это относится не только к такой простой функции, как движение плавника, на которой фон Хольст открыл закономерности относительной координации; испытанные парламентские правила вынуждают великое множество источников всевозможных побуждений присоединять свои голоса к гармонии, служащей общему благу. В качестве простого примера нам могут здесь послужить движения лицевой мускулатуры, которые можно наблюдать у собаки в конфликте между побуждениями нападения и бегства. Эта мимика, которую принято называть угрожающей, вообще появляется лишь в том случае, если тенденция к нападению тормозится страхом, хотя бы малейшим. Если страха нет, то собака кусает безо всякой угрозы, с такой же спокойной физиономией, какая изображена в левом верхнем углу иллюстрации; она выдает лишь небольшое напряжение, примерно такое же, с каким собака смотрит на только что принесенную миску с едой. Если читатель хорошо знает собак, он может попытаться самостоятельно проинтерпретировать выражения собачьей морды, изображенные на иллюстрации, прежде чем читать дальше. Попробуйте представить себе ситуацию, в которой ваша собака состроит такую мину. А потом -- второе упражнение -- попытайтесь предсказать, что она станет делать дальше.  lorenz3.jpg Для некоторых картинок я приведу решение сам. Я предположил бы, что пес в середине верхнего ряда противостоит примерно равному сопернику, которого всерьез уважает, но не слишком боится; тот, как и он сам, вряд ли отважится напасть. В отношении их последующего поведения я бы сказал, что они оба с минуту останутся в той же позе, затем медленно разойдутся, "сохраняя лицо", и наконец, на некотором расстоянии друг от друга, одновременно задерут заднюю лапу. Пес вверху справа тоже не боится, но злее; встреча может протекать, как описано выше, но может внезапно и шумно перейти в серьезную драку, особенно если второй проявит хоть какую-то неуверенность. Вдумчивый читатель -- а таков, вероятно, каждый, кто дочитал книгу до этого места, -- давно уже заметил, что собачьи портреты размещены на иллюстрации в определенном порядке: агрессия растет слева направо, а страх -- сверху вниз. Истолкование поведения и его предсказание легче всего в крайних случаях; и конечно же, выражение, изображенное в правом нижнем углу, совершенно однозначно. Такая ярость и такой страх могут одновременно возникнуть в одном-единственном случае: собака противостоит ненавистному врагу, вызывающему у нее панический страх, и находящемуся совсем рядом, -- но по какой-то причине не может бежать. Я могу себе представить лишь две ситуации, в которых это возможно: либо собака механически привязана к определенному месту -- скажем, загнана в угол, попала в западню и т.п., -- либо это сука, которая защищает свой выводок от приближающегося врага. Пожалуй, возможен еще такой романтический случай, что особенно верный пес защищает своего лежащего, тяжелобольного или раненого хозяина. Столь же ясно, что произойдет дальше: если враг, как бы он ни был подавляюще силен, приблизится еще хоть на шаг -- последует отчаянное нападение, "критическая реакция" (Хедигер). Мой понимающий собак читатель сейчас проделал в точности то, что этологи -- вслед за Н. Тинбергеном и Я. ван Йерселем -- называют мотивационным анализом. Этот процесс в принципе состоит из трех этапов, где информация получается из трех источников. Во-первых, стараются по возможности обнаружить всевозможные стимулы, заключенные в некоторой ситуации. Боится ли мой пес другого, а если да -- как сильно? Ненавидит он его или почитает как старого друга и "вожака стаи"?.. И так далее, и так далее. Во-вторых, стремятся разложить движение на составные части. На нашей иллюстрации с собаками видно, как тенденция бегства оттягивает назад и книзу уши и углы рта, в то время как при агрессии приподнимается верхняя губа и приоткрывается пасть -- оба эти "движения замысла" являются подготовкой к укусу. Такие движения -- и соответственно позы -- хорошо поддаются количественному анализу. Можно измерить их амплитуду и утверждать, что такая-то собака на столько-то миллиметров напугана и на столько-то рассержена. После этого анализа движений следует третий этап: подсчитываются те действия, которые следуют за выявленными движениями. Если верно наше заключение, выведенное из анализа ситуаций и движений, что, скажем, верхний правый пес только разъярен и вряд ли напуган, -- за этим выразительным движением почти всегда должно следовать нападение, а бегство почти никогда. Если верно, что у собаки, помещенной в центре (рис. е), ярость и страх смешаны примерно поровну, то за такой мимикой примерно в половине случаев должно следовать нападение, а в половине -- бегство. Тинберген и его сотрудники провели огромное количество таких мотивационных анализов на подходящих объектах, прежде всего на угрожающих движениях чаек; соответствие утверждений, полученных из трех названных выше источников, доказало правильность выводов на обширнейшем статистическом материале. Когда молодым студентам, хорошо знающим животных, начинают преподавать технику мотивационного анализа, они часто бывают разочарованы: трудоемкая работа, долгие статистические расчеты в итоге приводят лишь к тому, что и так давно уже знает каждый разумный человек, умеющий видеть и знающий своих животных. Однако видение и доказанное знание -- это разные вещи; именно здесь проходит граница между искусством и наукой. Ученого, ищущего доказательств, великий ясновидец слишком легко считает "несчастнейшим из смертных" -- и наоборот, использование непосредственного восприятия в качестве источника познания кажется ученому-аналитику в высшей степени подозрительным. В исследовании поведения существует даже школа -- ортодоксальный американский бихевиоризм, -- которая всерьез пытается исключить из своей методики непосредственное наблюдение животных. Право же, стоит потрудиться ради того, чтобы доказать "незрячим", но разумным людям все то, что мы увидели; доказать так, чтобы им пришлось поверить, чтобы каждый поверил! С другой стороны, статистический анализ может обратить наше внимание на несоответствия, до сих пор ускользавшие от нашего образного восприятия. Оно устроено так, что раскрывает закономерности и потому всегда все видит более красивым и правильным, чем на самом деле. Решение проблемы, предлагаемое нам восприятием, часто носит характер хотя и очень "элегантной", но слишком уж упрощенной рабочей гипотезы. Как раз в случае исследования мотиваций рациональному анализу нередко удается придраться к образному восприятию и уличить его в ошибках. В большей части всех проведенных до сих пор мотивационных анализов исследовались поведенческие акты, в которых принимают участие лишь два взаимно соперничающих инстинкта, причем, как правило, два из "большой четверки" (голод, любовь, бегство и агрессия). При изучении конфликтов между побуждениями, сознательный выбор простейших по возможности случаев вполне оправдывается нынешним скромным уровнем наших знаний. Точно так же правы были классики этологии, когда ограничивались лишь теми случаями, в которых животное находится под влиянием одного-единственного побуждения. Но мы должны ясно понимать, что поведение, определяемое только двумя компонентами побуждений, -- это поистине редкость; оно встречается лишь немногим чаще, чем такое, которое вызывается только одним инстинктом, действующим без всяких помех. Поэтому, при поисках подходящего объекта для образцово точного мотивационного анализа правильно поступает тот, кто выбирает поведение, о котором с некоторой достоверностью известно, что в нем принимают участие только два инстинкта одинакового веса. Иногда для этого можно использовать технический трюк, как это сделала моя сотрудница Хельга Фишер, проводя мотивационный анализ угрозы у серых гусей. Оказалось, что на родном озере наших гусей, Эсс-зее, взаимодействие агрессии и бегства в чистом виде изучать невозможно, так как в выразительных движениях птиц там "высказывается" слишком много других мотиваций, прежде всего сексуальных. Но несколько случайных наблюдений показали, что голос сексуальности почти совсем замолкает, если гуси находятся в незнакомом месте. Тогда они ведут себя примерно так же, как перелетная стая в пути: держатся гораздо теснее, становятся гораздо пугливее, и в своих социальных конфликтах позволяют наблюдать проявления обоих исследуемых инстинктов в более чистых формах. Учитывая все это, Фишер с помощью дрессировки кормом сумела научить наших гусей "по приказу" выходить на чужую для них местность, которую она выбирала за оградой Института, и пастись там. Затем из гусей, каждый из которых, разумеется, известен по сочетанию разноцветных колец, выбирался какой-то один -- как правило, гусак, -- и в течение долгого времени наблюдались его агрессивные столкновения с товарищами по стаду, причем регистрировались все замеченные выразительные движения угрозы. А поскольку из предыдущих многолетних наблюдений за этим стадом были во всех подробностях известны отношения между отдельными птицами в смысле иерархии и силы -- особенно среди старых гусаков высоких рангов, -- здесь представлялась особенно хорошая возможность точного анализа ситуаций. Анализ движений и регистрация последующего поведения происходили следующим образом. Хельга Фишер постоянно имела при себе приведенную здесь "таблицу образцов", которую составил художник нашего Института Герман Кахер на основании точно запротоколированных случаев угрозы, так что в каждом конкретном случае ей приходилось лишь продиктовать: "Макс сделал D Гермесу, который пасся и медленно приближался к нему; Гермес ответил Е, на что Макс ответил F''". Серия иллюстраций приводит настолько тонкие различия угрожающих жестов, что лишь в исключительных случаях приходилось обозначать замеченную позу как D-Е или К-L, если нужно было описать промежуточную форму.  lorenz4.jpg Даже при этих условиях, почти идеальных для "чистой культуры" двух мотиваций, иногда появлялись движения, которые нельзя было объяснить только взаимодействием этих двух побуждений. Про угрожающие движения А и В, когда шея вытянута вперед и вверх, мы знаем, что на оба побуждения накладывается независимое третье -- стремление к охранному наблюдению с поднятой головой. Различия между рядами А -- С и D -- F, в каждом из которых представлено возрастание слева направо социального страха на фоне примерно равной агрессивности, состоит, по-видимому, лишь в разной интенсивности обоих побуждений. Напротив, в отношении форм М-О совершенно ясно, что в них принимает участие еще какая-то мотивация, природа которой пока не выяснена. Как уже сказано, отыскивать в качестве объектов мотивационного анализа такие случаи, ще принимают участие только два источника побуждений, -- это, безусловно, правильная стратегия исследований. Однако даже при таких благоприятных условиях необходимо внимательно и постоянно высматривать элементы движений, которые нельзя объяснить лишь соперничеством этих двух побуждений. Перед началом любого такого анализа нужно ответить на первый и основной вопрос: сколько мотиваций принимают участие в данном действии и какие именно. Для решения этой задачи многие ученые, как например П. Випкема, в последнее время с успехом применяли точные методы факторного анализа. Изящный пример мотивационного анализа, в котором с самого начала нужно было принимать в расчет три главных компонента, представила в своей докторской диссертации моя ученица Беатриса Элерт. Предметом исследования было поведение некоторых цихлид при встрече двух незнакомых особей. Выбирались такие виды, у которых самцы и самки почти не отличаются внешне, и именно поэтому два незнакомца всегда реагируют друг на друга действиями, которые мотивируются одновременно бегством, агрессией и сексуальностью. У этих рыб движения, обусловленные каждым отдельным источником мотивации, различаются особенно легко, потому что даже при самой малой интенсивности их характеризует разная ориентация в пространстве. Все сексуально мотивированные действия -- копание ямки под гнездо, очистка гнезда, само выметывание икры и ее осеменение -- направлены в сторону дна; все движения бегства, даже малейшие намеки на них, направлены прочь от противника и, большей частью, одновременно к поверхности воды, а все движения агрессии -- за исключением некоторых угрожающих движений, в какой-то степени "отягощенных бегством", -- ориентированы в обратном направлении. Если знать эти общие правила и вдобавок специальную мотивацию некоторых ритуализованных выразительных движений, то у этих рыб можно очень точно установить соотношение, в котором находятся названные инстинкты, определяя их поведение в данный момент. Здесь помогает еще и то, что многие из них в сексуальном, агрессивном или боязливом настроении наряжаются в разные характерные цвета. Этот мотивационный анализ дал неожиданный побочный результат -- Беатриса Элерт открыла механизм взаимного распознавания полов, который имеется, конечно, не только у этих рыб, но и у очень многих других позвоночных. У исследованных рыб самка и самец не только внешне похожи друг на друга; их движения, даже при половом акте -- при выметывании икры и ее осеменении -- совпадают до мельчайших деталей. Поэтому до сих пор было совершенно загадочно, что же в поведении этих животных препятствует у них возникновению однополых пар. К важнейшим требованиям, какие предъявляются наблюдательности этолога, относится и то, что он должен заметить, если какое-либо широко распространенное действие у определенного животного, или группы животных, не встречается. Например, у птиц и у рептилий отсутствует координация широкого открывания пасти с одновременным глубоким вдохом -- то, что мы называем зевотой,(?) -- и это таксономически важный факт, которого никто до Хейнрота не заметил. Можно привести и другие подобные примеры. Поэтому открытие, что разнополые пары у цихлид возникают благодаря отсутствию одних элементов поведения у самцов и других у самок -- это поистине шедевр точного наблюдения. У рыб, о которых идет речь, сочетаемость трех главных инстинктов -- агрессии, бегства и сексуальности -- у самцов и у самок различна: у самцов не бывает смеси мотиваций бегства и сексуальности. Если самец хоть чуточку боится своего партнера, то его сексуальность выключается полностью. У самок то же соотношение между сексуальностью и агрессивностью: если дама не настолько "уважает" своего партнера, чтобы ее агрессивность была полностью подавлена, она попросту не в состоянии проявить по отношению к нему сексуальную реакцию. Она превращается в Брунгильду и нападает на него тем яростнее, чем более готова была бы к сексуальной реакции, т.е. чем ближе она к икрометанию в смысле состояния овариев и уровня выделения гормонов. У самца, напротив, агрессия прекрасно уживается с сексуальностью: он может грубейшим образом нападать на свою невесту, гонять ее по всему аквариуму, но при этом демонстрирует и чисто сексуальные движения, и все смешанные, какие только можно себе представить. Самка может очень бояться самца, но ее сексуально мотивированных действий это не подавляет. Она может совершенно всерьез удирать от самца, но при каждой передышке, какую дает ей этот грубиян, будет выполнять сексуально-мотивированные брачные движения. Именно такие смешанные формы действий, обусловленные бегством и сексуальностью, превратились посредством ритуализации в те широко распространенные церемонии, которые принято называть "чопорным" поведением и которые имеют совершенно определенный смысл. Из-за различных соотношений сочетаемости между тремя источниками побуждений у разных полов, самец может спариваться только с партнером низшего ранга, которого он может запугать, а самка -- наоборот -- лишь с партнером высшего ранга, который может запугать ее; тем самым описанный механизм поведения обеспечивает создание разнополых пар. В различных вариантах, видоизмененный различными процессами ритуализации, этот способ распознавания пола играет важную роль у очень многих позвоночных, вплоть до человека. В то же время это впечатляющий пример того, какие задачи, необходимые для сохранения вида, может выполнять агрессия в гармоничном взаимодействии с другими мотивациями. В 3-й главе мы еще не могли говорить об этом, поскольку недостаточно знали о парламентской борьбе инстинктов. Кроме того, мы видим на этом примере, насколько различны могут быть соотношения "главных" инстинктов даже у самца и самки одного и того же вида: два мотива, которые у одного пола практические не мешают друг другу и сочетаются в любых соотношениях, у другого взаимно выключаются по принципу триггера. Как уже пояснялось, "большая четверка" отнюдь не всегда поставляет главную мотивацию поведения животного, а тем более человека. И совершенно неправильно полагать, будто между одним из "главных", древних инстинктов и более специальным, эволюционно более молодым инстинктом всегда существует отношение доминирования, в том смысле, что второй выключается первым. Механизмы поведения, которые, вне всяких сомнений, возникли "совсем недавно" -- например, социальные инстинкты у общественных животных, обеспечивающие постоянное сохранение стаи, -- у многих видов подчиняют отдельную особь настолько, что при определенных обстоятельствах могут заглушить все остальные побуждения. Овцы, прыгающие в пропасть за вожаком-бараном, вошли в пословицу! Серый гусь, отставший от стаи, делает все возможное, чтобы вновь ее обрести, и стадный инстинкт может даже пересилить стремление к бегству; дикие серые гуси неоднократно присоединялись к нашим прирученным -- в непосредственной близости к людскому жилью -- и оставались!. Кто знает, насколько пугливы дикие гуси, тому эти случаи дадут представление о силе их "стадного инстинкта". То же справедливо для очень многих общественных животных вплоть до шимпанзе, о которых Йеркс справедливо заметил: "Один шимпанзе -- вообще не шимпанзе". Даже те инстинкты, которые "только что" (с точки зрения филогенеза) приобрели самостоятельность через ритуализацию и, как я постарался показать в предыдущей главе, получили место и голос в Великом Парламенте Инстинктов в качестве самых молодых депутатов, -- даже они при соответствующих обстоятельствах могут заглушить всех своих оппонентов точно так же, как Голод и Любовь. В триумфальном крике гусей мы увидим церемонию, которая управляет жизнью этих птиц больше, чем любой другой инстинкт. С другой стороны, разумеется, существует сколько угодно ритуализованных действий, которые еще едва обособились от своего неритуализованного прототипа; их скромное влияние на общее поведение состоит лишь в том, что "желательная" для них координация движений -- как мы видели в случае натравливания у огарей -- становится в какой-то мере предпочтительной и используется чаще, чем другие, тоже возможные формы. "Сильный" или "слабый" голос имеет ритуализованное действие в общем концерте инстинктов -- оно во всех случаях чрезвычайно затрудняет любой мотивационный анализ, потому что может симулировать поведение, вытекающее из нескольких независимых побуждений. В предыдущей главе мы говорили, что ритуализованное действие, сплавленное в некоторую общность из различных компонентов, копирует форму последовательности движений, которая не является наследственно закрепленной и часто возникает из конфликта нескольких побуждений, как это видно на примере натравливания уток. А поскольку, как уже говорилось там же, копия и оригинал по большей части накладываются друг на друга в одном и том же движении, то чрезвычайно трудно разобраться, сколько же в нем от копии, а сколько от оригинала. Только когда один из первоначально независимых компонентов оказывается в противоречии с ритуально закрепленной координацией, -- как направление на "врага", которому адресована угроза в случае натравливания, -- тогда становится явным участие новых независимых переменных. "Танец зигзага" у самцов колюшки, на котором Ян ван Йерсель провел самый первый эксперимент мотивационного анализа, служит прекрасным примером того, как совсем "слабый" ритуал может вкрасться в конфликт двух "главных" инстинктов в качестве едва заметной третьей величины. Ван-Йерсель заметил, что замечательный танец зигзага, который половозрелые самцы, имеющие свой участок, исполняют перед каждой проплывающей мимо самкой, и который поэтому до тех пор считался просто "ухаживанием", -- от случая к случаю выглядит совершенно по-разному. Оказалось, что иногда сильнее подчеркнут "зиг" в сторону самки, а иногда "заг" прочь от нее. Если это последнее движение очень явственно, то становится очевидным, что "заг" направлен в сторону гнезда. В одном из предельных случаев самец при виде плывущей мимо самки быстро подплывает к ней, тормозит, разворачивается -- особенно если самка тотчас поставит ему свое распухшее брюшко -- и плывет назад к входу в гнездо, которое затем показывает самке посредством определенной церемонии (ложась плоско на бок). В другом предельном случае, особенно частом если самка еще не совсем готова к нересту, за первым "зигом" вообще не следует никакого "зага", а вместо того -- нападение на самку. Из этих наблюдений ван Йерсель правильно заключил, что "зиг" в сторону самки мотивируется агрессивным инстинктом, а "заг" в сторону гнезда -- сексуальным; и ему удалось экспериментально доказать правильность этого заключения. Он изобрел методы, с помощью которых мог точно измерять силу агрессивного и сексуального инстинктов у каждого данного самца. Самцу предлагались макеты соперника стандартизованных размеров и регистрировалась интенсивность и продолжительность боевой реакции. Сексуальный инстинкт измерялся с помощью макетов самки, которые внезапно убирались через определенное время. В этих случаях самец "разряжает" внезапно заблокированный сексуальный инстинкт, совершая действия ухаживания за потомством, т.е. обмахивая плавниками как бы икру или мальков в гнезде; и продолжительность этого "заменяющего обмахивания" дает надежную меру сексуальной мотивации. Ван Йерсель научился предсказывать по результатам таких измерений, как будет выглядеть танец зигзага у данного самца, -- и наоборот, по наблюдаемой форме танца заранее оценивать соотношения обоих инстинктов и результаты будущих измерений. Но кроме обоих главных побуждений, определяющих движения самца колюшки в общих чертах, -- на них оказывает влияние еще какое-то третье, хоть и более слабое. Это знаток ритуализованного поведения заподозрит сразу же, увидев ритмическую правильность смены "зигов" и "загов". Попеременное преобладание одного из двух противоречивых побуждений вряд ли может привести к столь регулярной смене направлений, если здесь не вступает в игру новая, ритуализованная координация. Без нее короткие рывки в разных направлениях следуют друг за другом с типичной случайностью, как это бывает у людей в состоянии крайней растерянности. Ритуализованное движение, напротив, всегда имеет тенденцию к ритмическому повторению в точности одинаковых элементов. Мы говорили об этом в связи с действенностью сигнала. Подозрение, что здесь замешана ритуализация, превращается в уверенность, когда мы видим, как танцующий самец при своих "загах" временами, кажется, совершенно забывает, что они сексуально мотивированы и должны указывать точно на гнездо. Вместо этого он рисует вокруг самки очень красивый и правильный зубчатый венец, в котором каждый "зиг" направлен точно в сторону самки, а каждый "заг" -- точно от нее. Как ни очевидна относительная слабость новой координации движений, стремящейся превратить "зиги" и "заги" в ритмический "зигзаг", -- она может, однако, решающим образом определить регулярность последовательных проявлений обеих главных мотиваций. Вторая важная функция, которую ритуализованная координация может, очевидно, выполнять, даже будучи очень слабой в других отношениях, -- это изменение направления неритуализованных движений, лежавших в основе ритуала и происходивших из других побуждений. Примеры этого мы уже видели при обсуждении классического образца ритуала, а именно -- при натравливании селезня уткой.

7. ПОВЕДЕНЧЕСКИЕ АНАЛОГИИ МОРАЛИ

Не убий. Пятая заповедь

    В 5-й главе, где речь шла о процессе ритуализации, я старался показать, как этот процесс, причины которого все еще весьма загадочны, создает совершенно новые инстинкты, диктующие организму свои собственные "Ты должен..." так же категорично, как и любой из, казалось бы, единовластных "больших" инстинктов голода, страха или любви. В предыдущей 6-й главе я пытался решить еще более трудную задачу: коротко и доступно показать, как происходит взаимодействие между различными автономными инстинктами, каким общим правилам подчиняются эти взаимодействия, и какими способами можно -- несмотря на все сложности -- получить некоторое представление о структуре взаимодействий в таком поведении, которое определяется несколькими соперничающими побуждениями. Я тешу себя надеждой, быть может обманчивой, что решить предыдущие задачи мне удалось, и что я могу не только обобщить сказанное в двух последних главах, но и применить полученные в них результаты к вопросу, которым мы займемся теперь: каким образом ритуал выполняет поистине невыполнимую задачу -- удерживает внутривидовую агрессию от всех проявлений, которые могли бы серьезно повредить сохранению вида, но при этом не выключает ее функций, необходимых для сохранения вида! Часть предыдущей фразы, выделенная курсивом, уже отвечает на вопрос, -- он кажется очевидным, но вытекает из совершеннейшего непонимания сущности агрессии, -- почему у тех животных, для которых тесная совместная жизнь является преимуществом, агрессия попросту не запрещена? Именно потому, что ее функции, рассмотренные нами в 3-й главе, необходимы! Решение проблем, возникающих таким образом перед обоими конструкторами эволюции, достигается всегда одним и тем же способом. Полезный, необходимый инстинкт -- вообще остается неизменным; но для особых случаев, где его проявление было бы вредно, вводится специально созданный механизм торможения. И здесь снова культурно-историческое развитие народов происходит аналогичным образом; именно потому важнейшие требования Моисеевых и всех прочих скрижалей -- это не предтисания, а запреты. Нам еще придется подробнее говоьрить о том, о чем здесь лишь предварительно упомянем: передаваемые традицией и привычно выполняемые табу имеют какое-то отношение к разумной морали -- в понимании Иммануила Канта -- разве что у вдохновенного законодателя, но никак не у его верующих последователей. Как врожденные механизмы и ритуалы, препятствующие асоциальному поведению животных, так и человеческие табу определяют поведение, аналогичное истинно моральному лишь с функциональной точки зрения; во всем остальном оно так же далеко от морали, как животное от человека! Но даже постигая сущность этих движущих мотивов, нельзя не восхищаться снова и снова при виде работы физиологических механизмов, которые побуждают животных к самоотверженному поведению, направленному на благо сообщества, как это предписывают нам, людям, законы морали. Впечатляющий пример такого поведения, аналогичного человеческой морали, являют так называемые турнирные бои. Вся их организация направлена на то, чтобы выполнить важнейшую задачу поединка -- определить, кто сильнее, -- не причинив серьезного вреда более слабому. Поскольку рыцарский турнир или спортивное состязание имеют ту же цель, то все турнирные бои неизбежно производят даже на знающих людей впечатление "рыцарственности", или "спортивного благородства". Среди цихлид есть вид, Cichlasoma biocellatum, который именно из-за этого приобрел свое название, широко распространенное у американских любителей: у них эта рыбка называется "Джек Дэмпси" по имени боксера, чемпиона мира, который прославился своим безупречным поведением на ринге. О турнирных боях рыб и, в частности, о процессах ритуализации, которые привели к ним от первоначальных подлинных боев, мы знаем довольно много. Почти у всех костистых рыб настоящей схватке предшествуют угрожающие позы, которые, как уже говорилось, всегда вытекают из конфликта между стремлениями напасть и бежать. Среди этих поз особенно заметна как специальный ритуал так называемая демонстрация развернутого бока, которая первоначально наверняка возникла за счет того, что рыба под влиянием испуга отворачивается от противника и одновременно, готовясь к бегству, разворачивает вертикальные плавники. Но поскольку при этих движениях противнику предъявляется контур тела максимально возможных размеров, то из них -- путем мимического утрирования при добавочных изменениях морфологии плавников -- смогла развиться та впечатляющая демонстрация развернутого бока, которую знают все аквариумисты, да и не только они, по сиамским бойцовым рыбкам и по другим популярным породам рыб. В тесной связи с угрозой развернутым боком у костистых рыб возник очень широко распространенный запугивающий жест -- так называемый удар хвостом. Из позиции развернутого бока рыба, напрягая все тело и далеко оттопыривая хвостовой плавник, производит сильный удар хвостом в сторону противника. Хотя сам удар до противника не доходит, но рецепторы давления на его боковой линии воспринимают волну, сила которой, очевидно, сообщает ему о величине и боеспособности его соперника, так же как и размеры контура, видимого при демонстрации развернутого бока. Другая форма угрозы возникла у многих окуневых и у других костистых рыб из заторможенного страхом фронтального удара. В исходной позиции для броска вперед оба противника изгибают свои тела, словно напряженные Sобразные пружины, и медленно плывут друг другу навстречу, как можно сильнее топорща жаберные крышки. Это соответствует разворачиванию плавников при угрозе боком, поскольку увеличивает контур тела, видимый противником. Из фронтальной угрозы у очень многих рыб иногда получается, что оба противника одновременно хватают друг друга за пасть, но -- в соответствии с конфликтной ситуацией, из которой возникла сама фронтальная угроза, -- они всегда делают это не резко, не ударом, а словно колеблясь, заторможенно. Из этой формы борьбы у некоторых -- и у лабиринтовых рыб, лишь отдаленно примыкающих к большой группе окуневых, и у цихлид, типичных представителей окуневых, -- возникла интереснейшая ритуализованная борьба, при которой оба соперника в самом буквальном смысле слова "меряются силами", не причиняя друг другу вреда. Они хватают друг друга за челюсть -- а у всех видов, для которых характерен этот способ турнирного боя, челюсть покрыта толстым, трудноуязвимым слоем кожи -- и тянут изо всех сил. Так возникает состязание, очень похожее на старую борьбу на поясах у швейцарских крестьян, которое может продолжаться по нескольку часов, если встречаются равные противники. У двух в точности равных по силе самцов красивого синего вида широколобых окуньков мы запротоколировали однажды такой поединок, длившийся с 8.30 утра до 2.30 пополудни. За этим "перетягиванием пасти" -- у некоторых видов это, скорее, "переталкивание", потому что рыбы не тянут, а толкают друг друга, -- через какое-то время, очень разное для разных видов, следует настоящая схватка, при которой рыбы уже без каких-либо запретов стремятся бить друг друга по незащищенным бокам, чтобы нанести противнику по возможности серьезный урон. Таким образом, препятствующий кровопролитию "турнир" угроз и следующая непосредственно за ним прикидка сил первоначально наверняка были лишь прелюдией к настоящей "мужей истребляющей битве". Однако такой обстоятельный пролог уже выполняет крайне важную задачу, поскольку дает возможность более слабому сопернику своевременно отказаться от безнадежной борьбы. Именно так и выполняется в большинстве случаев важнейшая видосохраняющая функция поединка -- выбор сильнейшего, -- без того чтобы один из соперников был принесен в жертву или даже хотя бы поранен. Лишь в тех редких случаях, когда бойцы совершенно равны по силе, к решению приходится идти кровавым путем. Сравнение разных видов, обладающих менее и более специализированным турнирным боем, -- а также изучение этапов развития отдельного животного от безудержно драчливого малька до благородного "Джека Дэмпси", -- дают нам надежную основу для понимания того, как развивались турнирные бои в процессе эволюции. Рыцарски благородный турнирный бой возникает из жестокой борьбы без правил прежде всего за счет трех независимых друг от друга процессов; ритуализация, с которой мы познакомились в прежних главах, -- лишь один из них, хотя и важнейший. Первый шаг от кровавой борьбы к турнирному бою состоит, как уже упоминалось, в увеличении промежутка времени между началом постепенно усиливающихся угрожающих жестов и заключительным нападением. У видов, сражающихся по-настоящему (например, у многоцветного хаплохромиса), отдельные фазы угроз -- распускание плавников, демонстрация развернутого бока, раздувание жаберных крышек, борьба пастью -- длятся лишь секунды, а затем тотчас же следуют первые таранные удары по бокам противника, причиняющие тяжелые ранения. При быстрых приливах и отливах возбуждения, которые так характерны для этих злобных рыбок, некоторые из упомянутых ступеней нередко пропускаются. Особенно "вспыльчивый" самец может войти в раж настолько быстро, что начинает враждебные действия сразу же с серьезного таранного удара. У близкородственного, тоже африканского вида хемихромисов такое не наблюдается никогда; эти рыбки всегда строго придерживаются последовательности угрожающих жестов, каждый из которых выполняют довольно долго, часто по многу минут, прежде чем переходят к следующему. Это четкое разделение во времени допускает два физиологических объяснения. Или дальше друг от друга расположены пороги возбуждения, при которых отдельные действия включаются по очереди -- по мере возрастания готовности к борьбе, -- так что их последовательность сохраняется и при некотором ослаблении или усилении ярости; или же нарастание возбужденности "дросселировано", что приводит к более пологой и правильно возрастающей кривой. Есть основания, говорящие в пользу первого из этих предположений, но, обсуждая их здесь, мы уклонились бы слишком далеко. Рука об руку с увеличением продолжительности отдельных угрожающих действий идет их ритуализация, которая -- как уже описано ранее -- приводит к мимическому утрированию, ритмическому повторению и к появлению структур и красок, оптически подчеркивающих эти действия Увеличенные плавники с ярким рисунком, который становится виден лишь в развернутом состоянии, броские пятна на жаберных крышках, которые становятся видны лишь при фронтальной угрозе, и множество других столь же театральных украшений превращают турнирный бой в одно из самых увлекательных зрелищ, какие только можно увидеть, изучая поведение высших животных. Пестрота горящих возбуждением красок, размеренная ритмика угрожающих движений, выпирающая мощь соперников -- все это почти заставляет забыть, что здесь происходит настоящая борьба, а не специально поставленный спектакль. И наконец, третий процесс, весьма способствующий превращению кровавой борьбы в благородное состязание турнирного боя и не менее ритуализации важный для нашей темы: возникают специальные физиологические механизмы поведения, которые тормозят опасные движения при атаке. Вот несколько примеров. Если два "Джек Дэмпси" достаточно долго простоят друг против друга с угрозой развернутым боком и хвостовыми ударами, то вполне может случиться, что один из них соберется перейти к "перетягиванию пасти" на секунду раньше другого. Он выходит из "боковой стойки" и с раскрытыми челюстями бросается на соперника, который еще продолжает угрожать боком и потому подставляет зубам нападающего незащищенный фланг. По тот никогда не использует эту слабость позиции, он непременно останавливает свой бросок до того, как его зубы коснутся кожи противника. Мой покойный друг Хорст Зиверт описал и заснял на пленку аналогичное до мельчайших подробностей явление у ланей. У них высокоритуализованному бою на рогах -- когда кроны дугообразными движениями ударяются одна о другую, а затем совершенно определенным образом раскачиваются взад и вперед -- предшествует угроза развернутым боком, во время которой каждый из самцов проходит мимо соперника молодцеватым четким шагом, покачивая при этом рогами вверх и вниз. Затем оба вдруг, как по команде, останавливаются, поворачиваются друг другу навстречу и опускают головы, так что рога с треском сшибаются у самой земли, сплетаясь между собой. После этого следует совершенно безопасная борьба, при которой -- в точности как при перетягивании пасти у "Джеков Дэмпси" -- побеждает тот, кто продержится дольше. У ланей тоже может случиться, что один из бойцов переходит ко второй фазе борьбы раньше другого и при этом нацеливает свое оружие в незащищенный бок соперника, что при могучем размахе тяжелых и острых рогов выглядит чрезвычайно опасно. Но еще раньше, чем окунь, олень тормозит это движение, поднимает голову -- и видит, что ничего не подозревающий противник продолжает гарцевать и уже отошел от него на несколько метров. Тогда он рысью подбегает к тому вплотную и, успокоившись, снова начинает гарцевать боком к нему, покачивая рогами, до тех пор, пока оба не перейдут к борьбе более согласованным взмахом рогов. В царстве высших позвоночных существует неисчислимое множество подобных запретов причинять вред сородичу. Они часто играют существенную роль и там, где наблюдатель, очеловечивающий поведение животных, вообще не заметил бы ни наличия агрессии, ни необходимости специальных механизмов для ее подавления.4 Если верить во "всемогущество" "безошибочных" инстинктов -- кажется просто парадоксальным, что самке, например, необходимы специальные механизмы торможения, чтобы блокировать ее агрессивность по отношению к собственным детям, особенно новорожденным или только что вылупившимся из яйца. В действительности эти специальные механизмы, тормозящие агрессию, чрезвычайно нужны, потому что животные, заботящиеся о потомстве, как раз ко времени появления малышей должны быть особенно агрессивны по отношению ко всем прочим существам. Птица, защищая свое потомство, должна нападать на любое приближающееся к гнезду животное, с которым она хоть сколько-нибудь соразмерна. Индюшка, пока она сидит на гнезде, должна быть постоянно готова с максимальной энергией нападать не только на мышей, крыс, хорьков, ворон, сорок, и т. д, и т.д., -- но и на своих сородичей: на индюка с шершавыми ногами, на индюшку, ищущую гнездо, потому что они почти так же опасны для ее выводка, как и хищники. И, естественно, она должна быть тем агрессивнее, чем ближе подходит угроза к центру ее мира, к ее гнезду. Только собственному птенцу, который вылезает из скорлупы, она не должна причинить никакого вреда! Как обнаружили мои сотрудники Вольфганг и Маргрет Шляйдты, это торможение у индюшки включается только акустически. Для изучения некоторых реакций самцовиндюков на акустические стимулы они лишили слуха нескольких птиц посредством операции на внутреннем ухе. Эту операцию можно проделать только на новорожденном цыпленке, а в тот момент различить пол еще трудно, поэтому среди глухих птиц случайно оказалось и несколько самок. Ни на что другое они не годились, зато послужили замечательным материалом для изучения функции ответного поведения, которое играет столь существенную роль в связях между матерью и ребенком. Мы знаем, например, о серых гусях, что они сразу после появления на свет принимают за свою мать любой объект, который ответит звуком на их "писк одиночества". Шляйдты хотели предложить только что вылупившимся индюшатам выбор между индюшкой, которая слышит и правильно отвечает на их писк, и глухой, от которой ожидалось, что она -- не слыша писка птенцов -- будет издавать свои призывы случайным образом. Как это часто случается при исследовании поведения, эксперимент дал результаты, которых никто не ожидал, но которые оказались гораздо интереснее, чем ожидалось. Глухие индюшки совершенно нормально высиживали птенцов, как и до того их социальное и половое поведение вполне отвечали норме. Но когда стали появляться на свет их индюшата -- оказалось, что материнское поведение подопытных животных нарушено самым драматичным образом: все глухие индюшки тотчас забивали насмерть всех своих цыплят, как только те появлялись из яиц! Если глухой индюшке, которая отсидела на искусственных яйцах положенный срок и потому должна быть готова к приему птенцов, показать однодневного индюшонка -- она реагирует на него вовсе не материнским поведением: она не издает призывных звуков; когда малыш приближается к ней примерно на метр, она готовится к отпору -- распускает перья, яростно шипит, -- а как только он оказывается в пределах досягаемости ее клюва -- клюет его изо всех сил. Если не предполагать, что у индюшки повреждено что-то еще, кроме слуха, то такое поведение можно объяснить только одним: у нее нет ни малейшей врожденной информации о том, как должны выглядеть ее малыши. Она клюет все, что движется около ее гнезда, если оно не настолько велико, чтобы реакция бегства у нее пересилила агрессию. Только писк индюшонка -- и ничто больше -- посредством врожденного механизма включает материнское поведение, одновременно затормаживая агрессию. Последующие эксперименты с нормальными, слышащими индюшками подтвердили правильность этой интерпретации. Если к индюшке, сидящей на гнезде, подтягивать на нитке, как марионетку, натурально сделанное чучело индюшонка, то она клюет его точно так же, как глухая. Но стоит включить встроенный в эту куклу маленький динамик, из которого раздается магнитофонная запись "плача" индюшонка, -- нападение резко обрывается вмешательством торможения, явно очень сильного, так же внезапно, как это описано выше на примере цихлид и ланей. Индюшка начинает издавать типичные призывные звуки, соответствующие квохтанью домашних кур. Каждая неопытная индюшка, только что впервые высидевшая цыплят, нападает на все предметы, которые движутся возле ее гнезда, размерами, грубо говоря, от землеройки до крупного кота. У такой птицы нет врожденного "знания", как именно выглядят хищники, которых нужно отгонять. На беззвучно приближающееся чучело ласки или хомяка она нападает не более яростно, чем на чучело индюшонка, но, с другой стороны, готова тотчас по-матерински принять обоих хищников, если они предъявят "удостоверение индюшонка" -- ту же запись цыплячьего писка -- через встроенный микродинамик. Испытываешь ужасное чувство, когда такая индюшка, только что яростно клевавшая беззвучно приближавшегося цыпленка, с материнским призывом распускает перья, чтобы с готовностью принять под себя пищащее чучело хорька, подменного ребенка в самом отчаянном смысле этого слова. Единственный признак, который, по-видимому, врожденным образом усиливает реакцию на врага, -- это волосяной покров, пушистая поверхность объекта. По крайней мере, из наших первых опытов мы вынесли впечатление, что мохнатые куклы раздражают индюшек сильнее, чем гладкие. В таком случае индюшонок -- он имеет как раз подходящие размеры, движется около гнезда, да еще вдобавок покрыт пухом -- просто не может не вызывать у матери постоянного оборонительного поведения, которое должно столь же постоянно подавляться цыплячьим писком, чтобы предотвратить детоубийство. Это относится, во всяком случае, к птицам, выводящим потомство впервые и еще не знающим по опыту, как выглядят их собственные дети. Их поведение быстро меняется при индивидуальном обучении. Только что описанный, примечательно противоречивый состав "материнского" поведения индюшки заставляет нас задуматься. Совершенно очевидно -- не существует ничего такого, что само по себе можно было бы назвать "материнским инстинктом" или "инстинктом заботы о потомстве", раз нет даже врожденной "схемы" врожденного узнавания собственных детей. Целесообразное, с точки зрения сохранения вида, обращение с потомством является, скорее, результатом множества эволюционно возникших способов действия, реакций и торможений, организованных Великими Конструкторами таким образом, что все вместе они действуют при нормальных внешних условиях как целостная система, "как будто" данное животное знает, что ему нужно делать в интересах выживания вида и его отдельных особей. Такая система уже является тем, что вообще можно было бы назвать "инстинктом"; в случае нашей индюшки -- инстинктом заботы о потомстве. Но даже если рассматривать это понятие таким образом -- все равно оно вводит в заблуждение, потому что не существует строго ограниченной системы, которая выполняла бы функции, соответствующие только этому определению. Напротив, в ее общую структуру встроены и такие побуждения, которые имеют совершенно другие функции, как агрессия и включающие ее рецепторные механизмы в нашем примере. Кстати, тот факт, что индюшка разъяряется при виде пушистых цыплят, бегающих вокруг гнезда, -- это отнюдь не нежелательный побочный эффект. Напротив, для защиты потомства в высшей степени полезно, чтобы цыплята -- особенно их красивые пушистые шубки -- с самого начала приводили мать в раздраженное состояние готовности к атаке. На детей она напасть не может -- этому надежно препятствует торможение, вызванное их писком, -- тем легче она разряжает свою ярость на другие объекты, оказавшиеся вблизи. Единственная специфическая структура, вступающая в действие только в этой системе поведения, -- это избирательный ответ на писк птенцов, торможение удара. Итак, если у видов, заботящихся о потомстве, мать не обижает своих малышей -- это вовсе не само собой разумеющийся закон природы; в каждом отдельном случае это должно быть обеспечено особым механизмом торможения, об одном из которых мы только что узнали на примере индюшки. Каждый, кто работал в зоопарке, разводил кроликов или пушного зверя, может рассказать свою историю о том, как мало нужно, чтобы поломать аналогичные механизмы торможения. Я знаю один случай, когда самолет Люфтганзы, сбившись в тумане с курса, низко пролетел над фермой чернобурых лисиц и из-за этого все самки, которые недавно ощенились, возбудившись, сожрали своих щенков. У многих позвоночных, которые вовсе не заботятся о потомстве или заботятся лишь ограниченное время, малыши рано -- часто задолго до достижения окончательных размеров -- бывают такими же ловкими, пропорционально такими же сильными и почти такими же умными, как взрослые (впрочем, эти виды так или иначе не могут научиться слишком многому). Поэтому они не особенно нуждаются в защите, и старшие родичи обходятся с ними безо всяких церемоний. Совсем иначе обстоит дело у тех высокоорганизованных существ, у которых обучение и индивидуальный опыт играют большую роль и у которых родительская опека должна продолжаться долго уже потому, что "жизненная школа" детей требует много времени. На тесную связь между способностью к обучению и продолжительностью заботы о потомстве уже указывали многие биологи и социологи. Молодой пес, волк или ворон уже по достижении окончательных взрослых размеров -- хотя еще не окончательного веса -- бывает неловким, неуклюжим, сырым созданием, которое было бы совершенно неспособно защитить себя в случае серьезного нападения своего взрослого сородича, не говоря уж о том, чтобы спастись от него стремительным бегством. Казалось бы, молодым животным названных видов -- и многих подобных -- и то, и другое крайне необходимо: ведь они безоружны не только против внутривидовой агрессии, но и против охотничьих приемов своих сородичей, если речь идет о крупных хищниках. Однако каннибализм у теплокровных позвоночных встречается очень редко. У млекопитающих он, вероятно, исключается главным образом тем, что сородичи "невкусны", что довелось узнать многим полярным исследователям при попытках скормить живым собакам мясо умерших или забитых по необходимости. Лишь истинно хищные птицы, прежде всего ястребы, могут иногда в тесной неволе убить и съесть своего сородича; однако я не знаю ни одного случая, чтобы подобное наблюдали в охотничьих угодьях. Какие сдерживающие факторы препятствуют этому -- пока неизвестно. Для уже выросших, но еще неуклюжих молодых животных и птиц, о которых идет речь, простое агрессивное поведение взрослых, очевидно, гораздо опаснее любых каннибальских прихотей. Эта опасность устраняется целым рядом очень четко организованных механизмов торможения, тоже почти неисследованных. Исключение составляет механизм поведения в бездушном сообществе кваквы, которому мы еще посвятим специальную небольшую главу, -- его легко понять. Этот механизм позволяет оперившимся молодым птицам оставаться в колонии, хотя в ее тесных границах буквально каждая ветка на дереве является предметом яростного соперничества соседей. Пока молодая кваква, покинув гнездо, еще попрошайничает -- это уже само по себе создает ей абсолютную защиту от любого нападения местной взрослой птицы. Прежде чем старшая птица вообще соберется клюнуть птенца, тот, квакая и хлопая крыльями, стремительно бросается к ней, старается схватить ее за клюв и "подоить" -- потянуть клюв книзу, -- как это всегда делают дети с клювами родителей, когда хотят, чтобы им отрыгнули пищу. Молодая кваква не знает в лицо своих родителей, и я не уверен, что эти последние узнают индивидуально своих детей; наверняка узнают друг друга только молодые птицы из одного гнезда. Как старая кваква, у которой нет настроения кормить, боязливо улетает, спасаясь от нападения собственного дитяти, -- точно так же она улетает и от любого чужого; у нее и в мыслях нет ударить его. Аналогичные случаи мы знаем у многих животных, у которых от внутривидовой агрессии защищает инфантильное поведение. Еще более простой механизм позволяет молодой птице -- уже взрослой, уже независимой, но еще далеко не равной в борьбе -- приобрести небольшой собственный участок в пределах колонии. Молодая кваква, которая почти три года носит детский костюмчик в полоску, возбуждает у взрослых гораздо менее интенсивную агрессию, нежели птица во взрослом оперении. Это приводит к интересному явлению, которое я неоднократно наблюдал в Альтенберге, в колонии свободно гнездившейся кваквы. Молодая кваква совершенно безо всякого умысла приземляется где-нибудь в пределах семейного участка насиживающей пары -- и ей везет: она попала не в центр его, около гнезда, который свирепо охраняется, а села подальше. Но при этом она разозлила соседа, который начинает наступать на пришельца в угрожающей позе -- ползком, как это всегда бывает у кваквы. Однако при этом движении он приближается и к расположенному в том же направлении гнезду соседей, сидящей на яйцах пары, а поскольку он своей раскраской и угрожающей позой вызывает гораздо большую агрессивность, чем тихо и испуганно сидящая молодая птица, -- именно его и берут на мушку соседи, поднимаясь в контратаку. Часто эта контратака проходит на волосок от молодой птицы и тем самым защищает ее. Поэтому кваквы "в полоску" всегда устраиваются между территориями постоянных жителей, выращивающих потомство, в строго определенных пределах, где появление взрослой птицы провоцирует нападение хозяина, а появление молодой -- еще нет. Не так легко разобраться в механизме торможения, который надежно запрещает взрослым собакам всех европейских пород серьезно укусить молодую, в возрасте до 7-8 месяцев. По наблюдениям Тинбергена, у гренландских эскимосских собак этот запрет ограничивается молодежью собственной стаи; запрета кусать чужих щенков у них не существует. Быть может, так же обстоит дело и у волков. Каким образом узнается молодость собрата по виду -- это еще не совсем ясно. Во всяком случае, рост не играет здесь никакой роли: крошечный, но старый и злобный фокстерьер относится к громадному ребенку-сенбернару, уже смертельно надоевшему своими неуклюжими приглашениями поиграть, так же терпеливо и дружелюбно, как к щенку такого же возраста собственной породы. Вероятно, существенные признаки, вызывающие это торможение, содержатся в поведении молодой собаки, а возможно и в запахе. Последнее проявляется в том, каким образом молодая собака прямо-таки напрашивается на нюхконтроль: если только приближение взрослого пса кажется молодому в какой-то степени опасным -- он тотчас бросается на спину и тем самым предъявляет свой еще голенький щенячий животик, и к тому же выпускает несколько капель, которые взрослый тотчас же нюхает. Пожалуй еще интереснее и загадочнее, чем торможение, охраняющее уже подросшую, но еще беспомощную молодежь, -- тот тормозящий агрессию механизм поведения, который запрещает "нерыцарское" поведение по отношению к "слабому полу". У толкунчиков, поведение которых уже описывалось, у богомолов и у многих других насекомых -- как и у многих пауков -- самки, как известно, являются сильным полом, и необходимы специальные механизмы поведения, препятствующие тому, что счастливый жених будет съеден раньше времени. У мантид -- богомолов, -- как известно, самка зачастую с аппетитом доедает переднюю половину самца, в то время как его задняя половина безмятежно выполняет великую миссию оплодотворения. Однако здесь нас должны занимать не эти капризы природы, а те механизмы, которые у очень многих птиц и млекопитающих -- вплоть до человека -- очень затрудняют избиение представительниц слабого пола, если не полностью препятствуют ему. Что касается человека -- максима "Женщина неприкосновенна" справедлива лишь отчасти. В берлинском юморе, который часто смягчает добросердечием вообще-то мрачноватые краски, побитая мужем женщина говорит рыцарски вмешавшемуся прохожему: "Ну а вам-то что за дело, коль меня мой милый бьет?!" Но среди животных есть целый ряд видов, у которых при нормальных, т.е. не патологических, условиях никогда не бывает, чтобы самец всерьез напал на самку. Это относится, например, к собакам и, без сомнения, к волкам. Я бы совершенно не доверял кобелю, укусившему суку, и посоветовал бы его хозяину повышенную осторожность -- особенно если в доме есть дети, -- потому что в социальном торможении этого пса явно что-то нарушено. Однажды я пробовал выдать замуж свою суку Стази за огромного сибирского волка; когда я начал играть с ним -- она пришла в ярость от ревности и совсем всерьез набросилась на него. Единственное, что он сделал, -- подставил озверевшей рыжей фурии свое огромное светло-серое плечо, чтобы принять ее укусы на менее ранимое место. Совершенно такой же абсолютный запрет обидеть самку существует у некоторых вьюрковых птиц, скажем у снегиря, и даже у некоторых рептилий, как, например, у зеленой ящерицы. У самцов этого вида агрессивное поведение вызывается нарядом соперника, прежде всего ультрамариново-синим горлом и зеленой окраской остального тела, от которой и пошло название ящериц. Торможение, запрещающее кусать самку, явно основано на обонятельных признаках. Это мы с Г. Китцлером однажды узнали, когда самую крупную самку из наших зеленых ящериц коварно раскрасили под самца с помощью жирных цветных мелков. Когда мы выпустили прекрасную даму обратно в вольер, то она -- разумеется, не подозревая о своей внешности, -- кратчайшим путем побежала на территорию своего супруга. Увидев ее, он яростно бросился на предполагаемого самца-пришельца и широко раскрыл пасть для укуса. Но тут он уловил запах загримированной дамы и затормозил так резко, что его занесло и перевернуло. Затем он обстоятельно обследовал ее языком -- и после того уже не обращал внимания на зовущую к бою расцветку, что уже само по себе примечательно для рептилии. Но самое интересное -- это происшествие настолько потрясло нашего изумрудного рыцаря, что еще долго после того он и настоящих самцов сначала ощупывал языком, т.е. проверял их запах, и лишь потом переходил к нападению. Так его задело за живое то, что едва не укусил даму! Можно было бы подумать, что у тех видов, где кавалерам абсолютно запрещено кусать самок, дамы обходятся со всем мужским полом весьма дерзко и заносчиво. Как это ни загадочно -- все обстоит как раз наоборот. Агрессивные крупные самки зеленой ящерицы, затевающие яростные баталии со своими сестрами, в буквальном смысле ползают на брюхе и перед самым юным, самым хилым самцом, даже если он втрое меньше ее весом, а его мужественность едва проявляется синим оттенком на горле, который можно сравнить с первым пухом на подбородке гимназиста. Самка поднимает от земли передние лапки и своеобразно встряхивает ими, словно хочет заиграть на рояле. Так же и суки -- особенно тех пород, которые близки к северному волку, -- относятся к избранному кобелю прямо-таки со смиренным почтением, хотя он никогда не кусал и вообще не доказывал свое превосходство какимлибо проявлением силы; они проявляют здесь почти такое же чувство, какое испытывают к человеку-хозяину. Однако самое интересное и самое непонятное -- это иерархические отношения между самцами и самками у некоторых вьюрковых птиц из хорошо известного семейства кардуелид, к которому относятся чижи, щеглы, снегири, зеленушки и многие другие, в том числе канарейки. У зеленушек, например, согласно наблюдениям Р. Хинде, непосредственно в период размножения самка стоит выше самца, а в остальное время года -- наоборот. К этому выводу приводит простое наблюдение, кто кого клюет и кто кому уступает. У снегирей, которых мы знаем особенно хорошо благодаря исследованиям Николаи, на основании таких же наблюдений и умозаключений можно прийти к выводу, что у этого вида, где пары остаются нерушимы из года в год, самка всегда иерархически выше самца. Снегирь-дама всегда слегка агрессивна, кусает супруга, и даже в церемонии ее приветствия, в так называемом "поцелуе", содержится изрядная толика агрессии, хотя и в строго ритуализованной форме. Снегирь, напротив, никогда не кусает и не клюет свою даму, и если судить об их иерархических отношениях упрощенно -- только на основании того, кто кого клюет, -- можно сказать, что она, несомненно, доминирует над ним. Но если присмотреться внимательнее, то приходишь к противоположному мнению. Когда супруга кусает снегиря, то он принимает позу отнюдь не подчинения или хотя бы испуга, а наоборот -- сексуальной готовности, даже нежности. Таким образом, укусы самки не приводят самца в иерархически низшую позицию. Напротив, его пассивное поведение, манера, с какой он принимает наскоки самки, не впадая в ответную агрессию и, главное, не утрачивая своего сексуального настроя, -- явно "производит впечатление", и не только на человека-наблюдателя. Совершенно аналогично ведут себя самцы собаки и волка по отношению к любым нападениям слабого пола. Даже если такие нападения вполне серьезны, как в случае с моей Стази, -- ритуал безоговорочно требует от самца, чтобы он не только не огрызался, но и неуклонно сохранял бы "приветливое лицо" -- держал бы уши вверх-назад и не топорщил шерсть на загривке. Кеер smiling! Единственная защита, какую мне приходилось наблюдать в подобных случаях, -- интересно, что ее описал и Джек Лондон в "Белом клыке", -- состоит в резком повороте задней части туловища, который действует в высшей степени "броско", особенно когда массивный кобель, сохраняя свою дружелюбную улыбку, отшвыривает крикливо нападающую на него сучку на метр в сторону. Мы вовсе не приписываем дамам птичьего или собачьего племени чрезмерно человеческих качеств, когда утверждаем, что пассивная реакция на их агрессивность производит на них впечатление. Невпечатляемость производит сильное впечатление -- это очень распространенный принцип, как следует из многократных наблюдений за борьбой самцов прыткой ящерицы. В поразительно ритуализованных турнирных боях этих ящериц самцы прежде всего в особой позе демонстрируют друг другу свою тяжело бронированную голову, затем один из соперников хватает противника, но после короткой борьбы отпускает и ждет, чтобы тот в свою очередь схватил его. При равносильных противниках выполняется множество таких "ходов", пока один из них -- совершенно невредимый, но истощенный -- не прекратит борьбу. У ящериц, как и у многих других холоднокровных животных, менее крупные экземпляры "заводятся" несколько быстрее, т.е. подъем нового возбуждения, как правило, происходит у них быстрее, чем у более крупных и старых сородичей. В турнирных боях это почти всегда приводит к тому, что меньший из двух борцов первым хватает противника за загривок и дергает из стороны в сторону. При значительной разнице в размерах самцов может случиться, что меньший -- кусавший первым, -- отпустив, не ждет ответного укуса, а тотчас исполняет описанную выше позу смирения и убегает. Значит, и в чисто пассивном сопротивлении противника он заметил, насколько тот превосходит его. Эти чрезвычайно комичные происшествия всегда напоминают мне одну сцену из давно забытого фильма Чарли Чаплина: Чарли подкрадывается сзади к своему громадному сопернику, размахивается тяжелой палкой и изо всех сил бьет его по затылку. Гигант удивленно смотрит вверх и слегка потирает рукой ушибленное место, явно убежденный, что его укусило какое-то летучее насекомое. Тогда Чарли разворачивается -- и улепетывает так, как это умел только он. У голубей, певчих птиц и попугаев существует очень примечательный ритуал, каким-то загадочным образом связанный с иерархическими отношениями супругов, -- передача корма. Это кормление -- при поверхностном наблюдении его, как правило, принимают за "поцелуй", -- как и множество других внешне "самоотверженных" и "рыцарственных" действий животных и человека, интересным образом представляет собой не только социальную обязанность, но и привилегию, которая причитается индивиду высшего ранга. В сущности, каждый из супругов предпочел бы кормить другого, а не получать от него корм, по принципу "Давать -- прекраснее, чем брать", или -- когда пища отрыгивается из зоба -- кормить прекраснее, чем есть. В благоприятных случаях удается увидеть совершенно недвусмысленную ссору: супруги выясняют вопрос, кто же из них имеет право кормить, а кому придется играть менее желательную роль несовершеннолетнего ребенка, который разевает клюв и позволяет кормить себя. Когда Николаи однажды воссоединил после долгой разлуки парочку одного из африканских видов мелких вьюрковых, то супруги тотчас же узнали друг друга, радостно полетели друг другу навстречу; но самка, очевидно, забыла свое прежнее подчиненное положение, потому что сразу вознамерилась отрыгивать из зоба и кормить партнера. Однако и он сделал то же, так что первый момент встречи был слегка омрачен выяснением отношений, в котором самец одержал верх; после этого супруга уже не пыталась кормить, а просила, чтобы кормили ее. У снегирей супруги не расстаются круглый год; может случиться, что самец начинает линять раньше, чем его супруга, и уровень его сексуальных и социальных претензий понижается, в то время как самка еще вполне "в форме" в обоих этих смыслах. В таких случаях -- они часто происходят и в естественных условиях, -- как и в более редких, когда самец утрачивает главенствующее положение из-за каких-либо патологических причин, нормальное направление передачи корма меняется на противоположное: самка кормит ослабевшего супруга. Как правило, наблюдателю кажется необычайно трогательным, что супруга так заботится о своем больном муже. Как уже сказано, такое толкование неверно: она и раньше, всегда с удовольствием кормила бы его, если бы это не запрещалось ей его иерархическим превосходством. Таким образом, очевидно, что социальное первенство самок у снегирей, как и у всех псовых, -- это лишь видимость, которая создается "рыцарским" запретом для самца обидеть свою самку. Совершенно такое же, с формальной точки зрения, поведение мужчины в западной культуре являет замечательную аналогию между обычаем у людей и ритуализацией у животных. Даже в Америке, в стране безграничного почитания женщины, по-настоящему покорного мужа совершенно не уважают. Что требуется от идеального мужчины, -- это, чтобы супруг, несмотря на подавляющее духовное и физическое превосходство, в соответствии с ритуально-регламентированным законом покорялся малейшему капризу своей самки. Знаменательно, что для презираемого, по-настоящему покорного мужа существует определение, взятое из поведения животных. Про такого говорят "hanpecked" (англ.) -- "курицей клеваный", -- и это сравнение замечательно иллюстрирует ненормальность мужской подчиненности, потому что настоящий петух не позволяет себя клевать ни одной курице, даже своей фаворитке. Впрочем, у петуха нет никаких запретов, которые мешали бы ему клевать кур. Самое сильное торможение, не позволяющее кусать самку своего вида, встречается у европейского хомяка. Быть может, у этих грызунов такой запрет особенно важен потому, что у них самец гораздо крупнее самки, а длинные резцы этих животных способны наносить особенно тяжелые раны. Эйбл-Эйбесфельдт установил, что, когда во время короткого брачного периода самец вторгается на территорию самки, проходит немалый срок, прежде чем эти закоренелые индивидуалисты настолько привыкнут друг к другу, что самка начинает переносить приближение самца. В этот период -- и только тогда -- хомяк-дама проявляет пугливость и робость перед мужчиной. В любое другое время она -- яростная фурия, грызущая самца безо всякого удержу. При разведении этих животных в неволе необходимо своевременно разъединять партнеров после спаривания, иначе дело доходит до мужских трупов. Только что, при описании поведения хомяков, мы упомянули три факта, которые характерны для всех механизмов торможения, препятствующих убийству или серьезному ранению, -- потому о них стоит поговорить более подробно. Во-первых, существует зависимость между действенностью оружия, которым располагает вид, и механизмом торможения, запрещающим применять это оружие против сородичей. Во-вторых, существуют ритуалы, цель которых состоит в том, чтобы задействовать у агрессивных сородичей именно эти механизмы торможения. В-третьих -- на эти механизмы нельзя полагаться абсолютно, при случае они могут и не сработать. В другом месте я уже подробно объяснял, что торможение, запрещающее убийство или ранение сородича, должно быть наиболее сильным и надежным у тех видов, которые, во-первых, как профессиональные хищники располагают оружием, достаточным для быстрого и верного убийства крупной жертвы, а во-вторых -- социально объединены. У хищников-одиночек -- например, у некоторых видов куниц или кошек -- бывает достаточно того, что сексуальное возбуждение затормаживает и агрессию, и охоту на такое время, чтобы обеспечить безопасное соитие полов. Но если крупные хищники постоянно живут вместе -- как волки или львы, -- надежные и постоянно действующие механизмы торможения должны быть в работе всегда, являясь совершенно самостоятельными и не зависящими от изменений настроения отдельного зверя. Таким образом возникает особенно трогательный парадокс: как раз наиболее кровожадные звери -- прежде всего волк, которого Данте назвал "непримиримым зверем" (bestia senza pace), -- обладают самыми надежными тормозами против убийства, какие только есть на Земле. Когда мои внуки играют со сверстниками -- присмотр кого-то из взрослых необходим. Но я со спокойной душой оставляю их одних в обществе нашей собаки, хотя это крупная псина, помесь чау с овчаркой, чрезвычайно свирепая на охоте. Социальные запреты, на которые я полагаюсь в подобных случаях, отнюдь не являются чем-то приобретенным в процессе одомашнивания -- они, вне всяких сомнений, перешли в наследство от волка. Очевидно, что у разных животных механизмы социального торможения приводятся в действие очень разными признаками. Например, как мы видели, запрет кусать самку у самцов зеленой ящерицы наверняка зависит от химических раздражителей; несомненно, так же обстоит дело и с запретом у кобеля кусать суку, а его бережное отношение к любым молодым собакам явно вызывается и их поведением. Поскольку торможение -- как еще будет показано в дальнейшем -- это активный процесс, который противостоит какому-то столь же активному побуждению и подавляет его, или видоизменяет, то вполне правомочно говорить, что процессы торможения высвобождаются, разряжаются, точно так же как мы говорили о разрядке какого-либо инстинктивного действия. Разнообразные передатчики стимулов, которые у всех высших животных включают в работу активное ответное поведение, в принципе не отличаются от тех, какие включают социальное торможение. В обоих случаях передатчик стимула состоит из бросающихся в глаза структур, ярких цветов и ритуализованных движений, а чаще всего -- из комбинации всех этих компонентов. Очень хороший пример того, насколько одинаковые принципы лежат в основе конструкций для передачи стимулов, включающих и активное действие, и торможение, -- являют релизер боевого поведения у журавлей и релизер запрета обидеть птенца у некоторых пастушковых птиц. В обоих случаях на затылке птицы развилась маленькая тонзура, голое пятно, на котором под кожей находится сильно разветвленная сеть сосудов, так называемое "набухающее тело". В обоих случаях этот орган наполняется кровью и в таком состоянии, как выпуклая рубиново-красная шапочка, демонстрируется сородичу поворотом головы. Но функция этих двух релизеров, возникших совершенно независимо друг от друга, настолько противоположны, насколько это вообще возможно: у журавлей этот сигнал означает агрессивное настроение и, соответственно, вызывает у противника -- в зависимости от соотношения сил -- или контрагрессию, или стремление к бегству. У водяного пастушка и некоторых родственных ему птиц -- и этот орган, и жест его демонстрации свойственны только птенцам и служат исключительно для того, чтобы включать у взрослых сородичей специфический запрет обижать маленьких. Птенцы водяных пастушков "по ошибке" трагикомично предъявляют свои рубиновые шапочки не только агрессорам своего вида. Одна такая птаха, которую я растил у себя, подставляла шапочку утятам; те, естественно, на этот сугубо видовой сигнал водяного пастушка отвечали не торможением, а как раз клевали его в красную головку. И как ни мягок клювик у крошечного утенка, но мне пришлось разъединить птенцов. Ритуализованные движения, обеспечивающие торможение агрессии у сородичей, обычно называют позами покорности или умиротворения; второй термин, пожалуй, лучше, поскольку он не так склоняет к субъективизации поведения животных. Церемонии такого рода, как и ритуализованные выразительные движения вообще, возникают разными путями. При обсуждении ритуализации мы уже видели, каким образом из конфликтного поведения, из движений намерения и т.д. могут возникнуть сигналы с функцией сообщения, и какую власть приобретают эти ритуалы. Все это было необходимо, чтобы разъяснить сущность и действие тех умиротворяющих движений, о которых пойдет речь теперь. Интересно, что громадное количество жестов умиротворения у самых различных животных возникло под селекционным давлением, которое оказывали механизмы поведения, вызывающие борьбу. Животное, которому нужно успокоить сородича, делает все возможное, чтобы -- если высказать это по-человечески -- не раздражать его. Рыба, возбуждая у сородича агрессию, расцвечивает свой яркий наряд, распахивает плавники или жаберные крышки и демонстрирует максимально возможный контур тела, двигается резко, проявляя силу; когда она просит пощады -- все наоборот, по всем пунктам. Она бледнеет, по возможности прижимает плавники и поворачивается к сородичу, которого нужно успокоить, узким сечением тела, двигается медленно, крадучись, буквально пряча все стимулы, вызывающие агрессию. Петух, серьезно побитый в драке, прячет голову в угол или за какое-нибудь укрытие, и таким образом отнимает у противника непосредственные стимулы боевого возбуждения, исходящие из его гребня и бороды. О некоторых коралловых рыбах, у которых кричаще-яркий наряд описанным образом запускает в ход внутривидовую агрессию, мы уже знаем, что они снимают эту раскраску, когда должны мирно сойтись для спаривания. При исчезновении сигнала, призывающего к борьбе, поначалу избегается только выплеск внутривидовой агрессии; активное торможение уже начатого нападения еще не включается. Однако совершенно очевидно, что с точки зрения эволюции здесь всего один шаг от первого до второго; и как раз возникновение умиротворяющих жестов из сигналов борьбы "с обратным знаком" являет тому прекрасный пример. Естественно, у очень многих животных угроза заключается в том, что противнику многозначительно "суют под нос" свое оружие, будь то зубы, когти, клюв, сгиб крыла или кулак. Поскольку у таких видов все эти прелестные жесты принадлежат к числу сигналов, "понимание" которых заложено в наследственности, то в зависимости от силы адресата они вызывают у него либо ответную угрозу, либо бегство; а способ возникновения жестов, предотвращающих борьбу, определен здесь однозначно: они должны состоять в том, что ищущее мира животное отворачивает оружие от противника. Однако оружие почти никогда не служит только для нападения, оно необходимо и для защиты, для отражения ударов, -- и потому в этой форме жестов умиротворения есть большое "но": каждое животное, выполняющее такой жест, очень опасно разоружается, а во многих случаях и подставляет противнику незащищенным самое уязвимое место своего тела. Тем не менее эта форма жеста покорности распространена чрезвычайно широко, и была "найдена" независимо друг от друга самыми различными группами позвоночных. Побежденный волк отворачивает голову и подставляет победителю чрезвычайно ранимую боковую сторону шеи, выгнутую навстречу укусу. Галка подставляет под клюв той, кого нужно умиротворить, свой незащищенный затылок: как раз то место, которое стараются достать эти птицы при серьезном нападении с целью убийства. Это совпадение настолько бросается в глаза, что я долгое время думал, будто такое выпячивание самого уязвимого места существенно для действенности позы умиротворения. У волка и собаки это выглядит действительно так, потому что молящий о пощаде подставляет победителю яремную вену. И хотя отведение оружия, несомненно, было поначалу единственным действующим элементом в жесте умиротворения, -- в моем прежнем предположении есть определенная доля истины. Если бы зверь внезапно подставил разъяренному противнику самую ранимую часть тела незащищенной, полагаясь лишь на то, что происходящее при этом выключение боевых стимулов будет достаточным, чтобы предотвратить его атаку, -- это было бы самоубийственной затеей. Мы слишком хорошо знаем, насколько медленно происходит переход к равновесию от господства одного инстинкта над другим, и потому можем смело утверждать, что простое изъятие боевого стимула повело бы лишь к постепенному снижению агрессивности нападающего животного. Таким образом, если внезапное принятие позы покорности тотчас же останавливает еще грозящее нападение победителя, то мы имеем право с достаточной достоверностью предположить, что такая поза создает специальную стимулирующую ситуацию -- и тем самым включает какое-то активное торможение. Это безусловно верно в отношении собак, у которых я много раз видел, что побежденный внезапно принимает позу покорности и подставляет победителю незащищенную шею -- тот проделывает движение смертельной встряски "вхолостую", т.е. возле самой шеи поверженного противника, но без укуса и с закрытой пастью. То же самое относится к трехпалой чайке -- среди чаек -- и к галке среди врановых птиц. Среди чаек, поведение которых известно особенно хорошо благодаря исследованиям Тинбергена и его учеников, трехпалая чайка занимает особое положение, в том смысле, что экологическое своеобразие -- она гнездится по кромкам скальных обрывов -- привязывает ее к гнезду. Птенцы, находящиеся в гнезде, нуждаются в действенной защите от возможного нападения чужих чаек больше, чем такие же малыши других видов, растущие на земле: те, если потребуется, могут убежать. Соответственно и жест умиротворения у трехпалых чаек не только более развит, но и подчеркнут у молодых птиц особым цветным узором, усиливающим его действие. Отворачивание клюва от партнера действует как жест умиротворения у всех чаек. Однако, если у серебристой чайки и у клуши, как и у других крупных чаек рода Larus, такое движение не слишком бросается в глаза и уж никак не выглядит особым ритуалом, то у простой чайки это строго определенная танцеобразная церемония, при которой один из партнеров приближается к другому или же оба идут друг другу навстречу -- если ни один не замышляет зла, -- отвернув клюв точно на 180 градусов и повернувшись к другому затылком. Это "оповещение головой", как называют его английские авторы, оптически подчеркивается тем, что черно-коричневая лицевая маска и темно-красный клюв чайки при таком жесте умиротворения убираются назад, а их место занимает белоснежное оперение затылка. Если у обыкновенной чайки главную роль играет исчезновение включающих агрессию признаков -- черной маски и красного клюва, -- то у молодой трехпалой чайки особенно подчеркивается цветным узором поворот затылка: на белом фоне здесь появляется темный рисунок характерной формы, который -- совершенно очевидно -- действует как специальный тормоз агрессивного поведения. Параллель такому развитию сигнала, тормозящего агрессию у чаек, существует и у врановых птиц. Пожалуй, все крупные черные и серые врановые в качестве жеста умиротворения подчеркнуто отворачивают голову от своего партнера. У многих, как у вороны и у африканского белогрудого ворона, затылочная область, которую подставляют при этом жесте, чтобы успокоить партнера, обозначена светлым пятном. У галок, которым в силу их тесной совместной жизни в колониях, очевидно, в особенности необходим действенный жест умиротворения, та же часть оперения заметно отличается от остального черного не только замечательной шелковисто-серой окраской. Эти перья, кроме того, значительно длиннее и -- как украшающие перья некоторых цапель -- не имеют крючочков на бородках, так что образуют бросающийся в глаза пышный и блестящий венец, когда в максимально распушенном виде подставляются жестом покорности под клюв сородича. Чтобы тот в такой ситуации клюнул, -- не бывает никогда, даже если более слабый принял позу покорности в самый момент его атаки. В большинстве случаев птица, только что яростно нападавшая, реагирует социальным "поглаживанием": дружески перебирает и чистит перья на затылке покорившегося сородича. Поистине трогательная форма заключения мира! Существует целый ряд жестов покорности, которые восходят к инфантильному, детскому поведению, а также и другие, очевидно произошедшие от поведения самок при спаривании. Однако в своей нынешней функции эти жесты не имеют ничего общего ни с ребячливостью, ни с дамской сексуальностью, а лишь обозначают (в переводе на человеческий язык): "Не трогай меня, пожалуйста!" Напрашивается предположение, что у этих животных специальные механизмы торможения запрещали нападение на детей или, соответственно, на самок еще до того, как такие выразительные движения приобрели общий социальный смысл . Но если так -- можно предположить, что именно через них из пары и семьи развилась более крупная социальная группа. Тормозящие агрессию жесты подчинения, которые развились из требовательных выразительных движений молодых животных, распространены в первую очередь у псовых. Это и неудивительно, потому что у них так сильно торможение, защищающее детей. Р. Шенкель показал, что очень многие жесты активного подчинения -- т.е. дружеской покорности по отношению к "уважаемому", но не вызывающему страха сородичу высшего ранга -- происходят непосредственно из отношений щенка с его матерью. Когда собака тычет мордой, теребит лапой, лижет щеку возле рта -- как все мы знаем у дружелюбных псов, -- все это, говорит Шенкель, производные от движений при сосании или при просьбе накормить. Точно так же, как учтивые люди могут выражать друг другу взаимную покорность, хотя в действительности между ними существуют вполне однозначные отношения иерархии, так и две взаимно дружелюбные собаки исполняют друг для друга инфантильные жесты смирения, особенно при дружеском приветствии после долгой разлуки. Эта взаимная предупредительность и у волков заходит настолько далеко, что Мури -- во время своих замечательно успешных полевых наблюдений в горах Мак-Кинли -- зачастую не мог определить иерархические отношения двух взрослых самцов по их выразительным движениям приветствия. На острове Айл-Ройял, расположенном в Национальном парке Великого озера, С. Л. Эллен и Л. Д. Мэч наблюдали неожиданную функцию церемонии приветствия. Стая, состоявшая примерно из 20 волков, жила зимой за счет лосей, причем, как выяснилось, исключительно за счет ослабевших животных. Волки останавливают каждого лося, до которого могут добраться, но вовсе не стараются его разорвать, а тотчас прекращают свое нападение, если тот начинает защищаться энергично и мощно. Если же они находят лося, который ослаблен паразитами, инфекцией или, как это часто у жвачных, зубной фистулой, -- тут они сразу замечают, что есть надежда поживиться. В этом случае все члены стаи вдруг собираются вместе и рассыпаются во взаимных церемониях: толкают друг друга мордами, виляют хвостами -- короче, ведут себя друг с другом, как наши собаки, когда мы собираемся с ними гулять. Эта общая "нос-к-носу-конференция" (так она называется по-английски), безо всяких сомнений, означает соглашение, что на обнаруженную только что жертву будет устроена вполне серьезная охота. Как здесь не вспомнить танец воинов масаи, которые ритуальной пляской поднимают себе дух перед охотой на льва! Выразительные движения социальной покорности, которые развились из дамского приглашения к соитию, обнаруживаются у обезьян, особенно у павианов. Ритуальный поворот задней части тела, которая зачастую роскошно, совершенно фантастически окрашена для оптического подчеркивания этой церемонии, в современной своей форме у павианов едва ли имеет что-либо общее с сексуальностью и сексуальной мотивацией. Он означает лишь то, что обезьяна, производящая этот ритуал, признает более высокий ранг той, которой он адресован" Уже совсем крошечные обезьянки прилежно выполняют этот обычай без какого-либо наставления. У Катарины Хейнрот была самка павиана Пия, которая росла среди людей почти с самого рождения, -- так она, когда ее выпускали в незнакомую комнату, торжественно исполняла церемонию "подставления попки" перед каждым стулом. Очевидно, стулья внушали ей страх. Самцы павианов обращаются с самками властно и грубо, и хотя -- согласно полевым наблюдениям Уошбэрна и Деворе -- на свободе это обращение не так жестоко, как можно предположить по их поведению в неволе, оно разительно отличается от церемонной учтивости псовых и гусей. Поэтому понятно, что у этих обезьян легко отождествляются значения "Я -- твоя самка" и "Я -- твой раб". Происхождение символики этого примечательного жеста проявляется и в том, каким именно образом адресат заявляет, что принял его к сведению. Я видел однажды в Берлинском зоопарке, как два сильных старых самца-гамадрила на какое-то мгновение схватились в серьезной драке. В следующий миг один из них бежал, а победитель гнался за ним, пока наконец не загнал в угол, -- у побежденного не осталось другого выхода, кроме жеста смирения. В ответ победитель тотчас отвернулся и гордо, на вытянутых лапах, пошел прочь. Тогда побежденный, вереща, догнал его и начал простотаки назойливо преследовать своей подставленной задницей, до тех пор пока сильнейший не "принял к сведению" его покорность: с довольно скучающей миной оседлал его и проделал несколько небрежных копулятивных движений. Только после этого побежденный успокоился, очевидно убежденный, что его мятеж был прощен. Среди различных -- и происходящих из различных источников -- церемоний умиротворения нам осталось рассмотреть еще те, которые, по-моему, являются важнейшими для нашей темы. А именно -- ритуалы умиротворения или приветствия, уже упоминавшиеся вкратце, которые произошли в результате переориентации атакующих движений. Они отличаются от всех до сих пор описанных церемоний умиротворения тем, что не затормаживают агресссию, но отводят ее от определенных сородичей и направляют на других. Я уже говорил, что это переориентирование агрессивного поведения является одним из гениальнейших изобретений эволюции, но это еще не все. Везде, где наблюдается переориентированный ритуал умиротворения, церемония связана с индивидуальностью партнеров, принимающих в ней участие. Агрессия некоего определенного существа отводится от второго, тоже опреде ленного, в то время как ее разрядка на всех остальных сородичей, остающихся анонимными, не подвергается торможению. Так возникает различие между другом и всеми остальными, и в мире впервые появляется личная связь отдельных индивидов. Когда мне возражают, что животное -- это не личность, то я отвечаю, что личность начинается именно там, где каждое из двух существ играет в жизни другого существа такую роль, которую не может сразу взять на себя ни один из остальных сородичей. Другими словами, личность начинается там, где впервые возникает личная дружба. По своему происхождению и по своей первоначальной функции личные узы относятся к тормозящим агрессию, умиротворяющим механизмам поведения, и поэтому их следовало бы отнести в главу о поведении, аналогичном моральному. Однако они создают настолько необходимый фундамент для построения человеческого общества и настолько важны для темы этой книги, что о них нужно говорить особо. Но той главе придется предпослать еще три, потому что, только зная другие возможные формы совместной жизни, при которых личная дружба и любовь не играют никакой роли, можно в полной мере оценить их значение для организации человеческого общества. Итак, я опишу сначала анонимную стаю, затем бездушное объединение у кваквы и, наконец, вызывающую равно и уважение, и отвращение общественную организацию крыс, -- и лишь после этого обращусь к естественной истории тех связей, которые всего прекраснее и прочнее на нашей Земле.



Продолжение